Блеск и нищета, триумф и трагедия, подъём и упадок. Социолог науки Михаил Соколов — о судьбах обществознания в России вчера и сегодня
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ T-INVARIANT, ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА T-INVARIANT. 18+
Ссылка для просмотра без VPN

В июне 2023 года T-invariant опубликовал интервью с социологом образования и науки, профессором Европейского университета в Санкт-Петербурге Михаилом Соколовым. В нём учёный, помимо прочего, предположил, что война мало скажется на ситуации с социальными науками в России. Изменилось ли спустя два года его мнение? Что происходит сегодня с социальными науками и что произойдёт с ними дальше? Сегодня эти вопросы с Михаилом Соколовым обсуждает социолог из Ратгерского университета (США), президент глобальной ассоциации русскоязычных ученых RASA Сергей Ерофеев.

СПРАВКА T-INVARIANT

Михаил Соколов

Родился в 1977 году. В 1999 году окончил факультет социологии СПбГУ, диплом с отличием по специальности «социальная антропология», в 2003-м — аспирантуру Социологического института РАН. Кандидат социологических наук (диссертация «Самопредставление организации в русском радикальном националистическом движении»). Работал в Центре независимых социологических исследований, СПбГУ, Санкт-Петербургского филиале ГУ ВШЭ. В 2006-2023 годах — доцент, затем профессор факультета политических наук и социологии Европейского университета в Санкт-Петербурге. Один из ведущих российских социологов в области науки и образования. 

Параллельные антивестернизмы

Сергей Ерофеев (T-invariant): Два года назад вышла статья Теодора Гербера и Маргариты Завадской с кликбейтным названием Rise and Fall: Social Sciences in Russia Before and After the War. Через некоторое время было опубликовано ваше интервью T-invariant, в котором вы с ними, кажется, спорили, утверждая, что на социальных науках в России война мало скажется. Кто в итоге оказался прав?

Михаил Соколов: По идее все могли оказаться правы, потому что тезис и антитезис были в разных плоскостях. Тезис состоял в том, что социальные науки в России расцвели благодаря академической свободе и открывшимся возможностям сотрудничества с зарубежными коллегами. Та часть государства, которая руководствовалась рациональными модернизационными импульсами, это развитие поддерживала. Однако, помимо рациональной стороны, у российского государства была также имперская и иррациональная, которая со временем взяла верх, результатом чего и стала война с Украиной. С началом войны власти стали закручивать гайки, подозрительно относиться к международным коллаборациям и зарубежным публикациям. И теперь, в отсутствие живительных контактов с западной наукой и в условиях цензуры, российские учёные обречены впасть в ничтожество. Это и есть rise and fall.

T-i: Что из этого оказалось правдой?

МС: То, что rise and fall действительно имели место. В этом можно легко убедиться, если нарисовать график, отражающий изменение числа непереводных англоязычных статей по соответствующим специальностям в базе Social Science Citation Index (часть Web of Science), если хотя бы один из авторов указал своей страной Россию. По сравнению с пиком, который пришелся на 2021 год, в 2024-м мы видим более 60% спада. В абсолютных числах 2021 году SSCI индексировал 2241 публикацию, а в 2024 – 859.

Публикации авторов из России по социальным наукам, Social Science Citation Index 1993-2024

Однако то, чем вызван этот спад, — вопрос дискуссионный. В первые месяцы войны часто обсуждали бойкот авторов из России со стороны западных журналов. Единичные истории такого рода были, но в целом они единичными и остались. Более важным фактором мог быть разрыв международных коллабораций, и он, вероятно, был очень значим для экспериментальных естественных наук. Но в социальных науках коллабораций вообще меньше, а уж международных — и подавно.

Главные новости о жизни учёных во время войны, видео и инфографика — в телеграм-канале T-invariant. Подпишитесь, чтобы не пропустить.

Третьим фактором могло быть окончание публикационного давления, требовавшего от российских учёных публикаций в Scopus. Этот фактор в принципе очень важен, но никакого окончания публикационного давления прямо тогда не произошло, хотя Минобрнауки торжественно объявил об отказе от вражеских индексов в первые же недели войны. Тем не менее публикации в Scopus продолжали фигурировать в разных документах до 2024 года. Затем им на смену пришел утвержденный Минобрнауки «Белый список», состоящий примерно на 95% из того же Scopus минус журналы, которые чем-то проштрафились в глазах Министерства (в основном, тем, что относились к издательству Elsevier, открыто объявившему о поддержке Украины), плюс журналы из отдельного списка Russian Science Citation Index, которые в подавляющем большинстве также состояли в Скопусе.

Могло произойти выпадение количества «гостевых» соавторств. Университеты по всему миру, столкнувшись с публикационным давлением, открывали для себя, что свои показатели можно молниеносно улучшить, наняв легионеров, от которых ничего не требуется, кроме как подписывать какую-то часть своих статей данной организацией. Понятно, что после начала войны число иностранных учёных, которые хотели быть связанным с Россией, сократилось. Однако их число и изначально было невелико: для российских университетов основным источником легионеров были институты РАН. Более существенным могло быть выпадение другой категории авторов: тех, кто долгие годы жил на две страны, имея места работы и здесь, и там, но после начала войны предпочел остаться «там». Это опять же не редкость в естественных науках, но редкость в социальных.

Наконец, последним и, очевидно, самым значимым для социогуманитарных дисциплин фактором была исходящая миграция. Есть уже десятки работ, которые посвящены оценке её масштаба. Недавно вышла публикация, которая оценивала перемещения по данным соцсетей компании Meta (которую Роскомнадзор считает врагом рода человеческого). Чтобы быть зачисленным в мигранты, надо было вначале год регулярно заходить в сети из одной страны, а затем год из другой. Заметим, что это очень консервативная оценка: не все пользуются соцсетями, а кто-то перемещался между странами, нигде не задержавшись на год, и поэтому не был посчитан. Полученное таким образом число для покинувших Россию только в 2022 году составило 860 тысяч человек — больше, чем в предыдущих оценках.

T-i: Сколько человек из числа последней, взрывной волны эмиграции являются учёными?

МС: Тут тоже есть разные версии. Я сам для себя пытался разобраться с этим, оценив изменения на сайте Высшей школы экономики — основного нанимателя стремящихся влиться в мировую науку российских обществоведов на протяжении довоенного десятилетия. Конкретно — я посмотрел, какая часть получателей надбавок за международные публикации в 2021 году (таковых было 718 человек) продолжала работать во ВШЭ осенью 2023-го. Их оказалось 75,3% — то есть, 24,7% уже не работали. Понятно, что у организаций есть естественная текучесть кадров, но, сличая списки за предыдущие годы, можно обнаружить, что она была очень низкой — в пределах 1-2% в год. Это не удивительно: ВШЭ платила отличные зарплаты, а средний возраст её сотрудников был ощутимо моложе среднего по российскому высшему образованию, поэтому естественная убыль на них мало сказывалась. Так что «избыточная текучесть» составила никак не менее 20%, и, вероятно, ближе к четверти. Учитывая, что публикационная производительность в науке описывается Парето-распределениями: большинство статей производится небольшим числом авторов — миграция четверти активно публикующихся за рубежом учёных, в общем, может объяснять спад в 60% в числе публикаций.

T-i: А как миграция из ВШЭ оказалась связана со специальностью?

МС: Доля представленных к надбавкам, но не найденных на сайте биологов, нейропсихологов и специалистов по медицинским наукам (свыше 50%) оказалась куда выше доли политологов и социологов (менее 30%). Хотя биологи вроде бы имели меньше оснований бояться репрессий и ограничений в своей профессиональной деятельности, уезжали они значительно чаще. 

Можно предполагать, что на решении эмигрировать сказывается комбинация факторов, в которой затруднения в профессиональной деятельности второстепенны. А первичны — общее несогласие с политическим курсом (и опасение, что за это несогласие придется дорого заплатить, если оно обратит на себя внимание кого не следует) и дискомфорт при мысли о том, что теперь придется жить с оглядкой, не обратил ли ты на себя ненужного внимания. С другой стороны, чем «научнее» специальность, чем выше в ней уровень консенсуса по поводу того, что составляет значимое научное достижение, тем выше может быть миграция её представителей.

T-i: Потому что им значительно легче найти работу за границей?

МС: Да. Эта рациональная сторона решения эмигрировать (легче уезжали те, кто был уверен, что сможет продолжить свою научных карьеру) может объяснить, почему с сайта ВШЭ пропала именно та четвёртая часть получателей надбавок, которая производила 60% всех статей. И именно для этих людей шансы вернуться, не устроившись или потому, что вдруг политические ветры подуют в другую сторону, гораздо ниже. Ну, и ещё один фактор — возраст. Если тебе меньше 35, можно поступить на PhD программу и начать академическую жизнь заново, рассматривая всё происходящее как интересное приключение. Если тебе за 50, запросы в отношении зарплаты гораздо выше (уезжаешь с семьей и перспектива снимать комнату больше не выглядит заманчивой), вакансий, соответственно, меньше, а требования к уровню научных достижений, соответственно, выше. Поэтому пострадали более молодые специальности, бурно развивавшиеся в последние годы. И поэтому последствия нынешнего академического исхода будут ощущаться ещё долгие десятилетия.

T-i: Можно ли сказать, что одни факторы, способствовавшие научной миграции, компенсировали другие?

МС: Я не анализировал естественные науки, но, да — пожалуй, такое могло случиться. Во всяком случае, на первый взгляд, динамика присутствия российских авторов в международном потоке публикаций для разных наук — естественных и неестественных — будет довольно похожей. Сравнивать данные по числу публикаций на английском по дисциплинам на самом деле сложнее, чем кажется. Например, потому что в разных областях знания российские англоязычные и переводные журналы совершенно в разном числе представлены. В социальных науках их мало, и они довольно маргинальны (собственно, в Web of Science их всего два, Russian Politics and Law и Russian Education and Society — и я их просто выкинул). Но, скажем, в физике их больше, и они имеют куда лучшую репутацию. Заходя с другой стороны, можно посмотреть на присутствие российских авторов в международных мегажурналах, например, в разных сериях Physical Review, публикующего тысячи статей в год, никогда не заявлявшего о бойкоте авторов из России и традиционно популярного у российских учёных. Здесь мы видим похожую динамику: от примерно 1000 статей в районе 2010 года к пику в 1340 статей в районе 2019 года, а затем резкий спад до 770 статей в 2024 году (57% от пикового уровня).

Подводя итоги нынешнего периода в истории российской науки, её историки напишут что-то вроде: «Вследствие усилий российского руководства обеспечить России надлежащее место в мире российская наука в глазах этого мира сжалась примерно вдвое».

T-i: Хорошо, падение налицо. В чём же тогда проблема с тезисом Гербера-Завадской?

МС: Концептуальная проблема скорее на стороне rise.

Сам по себе тезис о том, что социальные науки могут развиваться только в условиях политической свободы, не очень хорошо подтверждается тем, что мы знаем про историю социальных наук. Макс Вебер, Георг Зиммель или Зигмунд Фрейд прожили большую часть жизни и написали самые важные свои работы при режимах сомнительной демократичности. В Советском Союзе Лотман и Канторович, Кнорозов и Гуревич публиковали статьи и книги, интересные их зарубежным коллегам. А вот на 1990-е годы — время неограниченной политической и академической свободы, когда сотрудничество с Западом не было ничем стеснено, — приходится самый большой спад.

Если мы берём дисциплину вроде социологии, оказывается, что учёные из России публиковали две-три статьи в год, а в некоторые годы вообще ни одной статьи. А потом начинается резкий рост. Но этот резкий рост никак не приходится на тот период, когда в России становится больше свободы. Он приходится примерно на 2015-2017 годы, когда западные фонды уже выдавлены из России, первые иностранные агенты из числа исследовательских организаций уже назначены, Крым наш и никакой особой свободой уже не пахнет. И на этом фоне вдруг начинается невероятный рост социальных наук. То есть рост этот вовсе не продукт свободной коллаборации с западными коллегами.

T-i: Тогда продуктом чего является такой рост?

МС: Это результат государственной политики повышения международной конкурентоспособности. И это самая забавная вещь. После двадцати лет разгула свободы, сотрудничества с иностранными коллегами, зарубежного финансирования и отсутствия политического давления количество англоязычных публикаций не менялось или даже снижалось. Самый-самый спад пришелся на 2005-06 годы, а рост начнётся примерно в 2009-10 годах, достигнув кульминации в эпоху Проекта 5-100, когда политика ВШЭ по выплате надбавок за иноязычные публикации масштабируется разными государственными вузами. Это естественно порождает гигантский вал мусорного Scopus и тому подобного, но многие университеты предполагают, что на этом государство не остановится, поэтому нужно начинать премировать только за публикации в качественных журналах.

T-i: А не может ли это представлять собой просто отложенный эффект, когда свободы и международные коллаборации послужили необходимым условием роста, но результат пришёл позже?

МС: Это, конечно, возможно. Настораживает, что очень уж это утешительная мысль для людей, которые, как мы с вами, два десятилетия занимались организацией школ, стажировок, публичных лекций и прочим просвещением. С таким же успехом можно сочинить прямо противоположную историю: поскольку в 1990-х было так много грантов на то, чтобы приносить передовую науку в Россию, не было никакой необходимости публиковаться на каких бы то ни было иностранных языках. Большинство людей, чувствующих себя эмиссарами мировой науки в стане дремучих научных коммунистов, сами присутствовали в этой науке весьма опосредованно. Они или ввозили её плоды или собирали сырые данные для западных коллег, однако сами почти ничего не публиковали. Наверное, от этого периода остался слой каких-то рассеянных знаний, которыми следующее поколение воспользовалось. Были переведены и прочитаны книги, в результате поездок на школы и стажировки выросла когорта людей, которая перестала рассказывать другим про прочитанные ими статьи на английском, а стала сама их писать.

Но непосредственным стимулом к тому, чтобы эти статьи начали писать, была озабоченность российского государства своей глобальной конкурентоспособностью. Чего хотела российская власть от университетов? Присутствия в рейтингах, более широко — глобальной мягкой силы. Почему она этого хотела? Потому что ощущала постоянную угрозу, исходящую от Запада, и необходимость конкурировать с ним.

Подписаться на нас в социальных сетях

Для политического режима исследовательские университеты всегда были продолжением этой конкуренции другими средствами. Крымский мост и Проект 5-100 — это не порождение двух разных сторон российского режима, рациональной и иррациональной. Это порождение одной и той же его стороны.

T-i: Это интересный и провокационный тезис. Но настолько ли важно ощущение внешней угрозы, необходимости конкурировать и сравняться с Западом? А почему не внутренней? Я, например считаю, что аннексия Крыма — это в первую очередь ответ на внутреннюю угрозу, а не на внешнюю.

МС: Ощущаемую внутри внешнюю угрозу?

T-i: Я полагаю, что вообще никакой внешней угрозы российская власть в целом не могла ощущать, но выбрала путь притворства на этот счёт перед различными значимыми аудиториями.

МС: С этим я не буду спорить, но это не так и важно, если мы разбираемся с внутренней политикой. Не так важно, реальная это была угроза, воображаемая или исходно воображаемая, но реальная по своим последствиям, как в том случае, когда правительство страны А ложно предполагает, что страна Б ей враждебна, поэтому предпринимает враждебные действия сама, вследствие чего страна Б в итоге и правда становится враждебной. Не важно даже, искренне разделяются эти представления правящим классом или с их помощью этот класс просто цинично манипулирует массами избирателей. Важно, что при всех этих условиях режим будет озабочен демонстрацией своей способности противостоять внешнему миру.

И тут есть очень важная вещь, которая часто недооценивается, когда мы пытаемся предсказать развитие российского режима, особенно в сфере научной политики. Мы можем сказать, что режим этот антивестернистский. Но в России одновременно сосуществуют две противоположные разновидности антивестернизма, конкурирующие друг с другом. Обе считают Запад враждебным, предательским и готовым всячески портить нам жизнь. Но одна из них также считает его внутренне слабым и несовершенным, а вторая, наоборот, считает его образцом для подражания. Последнее создаёт внутренний конфликт, потому что предполагает, что у нас есть какая-то фигура, которой мы одновременно восторгаемся и на которую мы хотим быть похожими — и от которой мы ощущаем угрозу.

Внешний и внутренний Запад

T-i: Это похоже на зарождение идеи единого бога с его двойственностью благости и жестокости.

МС: Тут более соблазнительно удариться в психоаналитические аналогии с эдиповым комплексом. Эдипов комплекс у Фрейда обычно разрешается идентификацией с отцовской фигурой, какой она видится мальчику. Наверное, патриотически настроенные психоаналитики (если такие есть) так объясняют себе появление российского западничества: западники создают себе внутренний Запад, с которыми себя отождествляют и от имени которого начинают ненавидеть Россию.

Так это или нет в отношении западничества, но в России куда более распространены другие реакции: мы видим большинство людей, которые вовсе никакой внутренний Запад себе не создают, а продолжают воспринимать его как внешний и враждебный. Только выводы из этого они делают разные: одни мечтают у него как можно скорее всему научиться, а другие — изолировать себя от его влияний и сделать все по-своему. Это не уникальная российская черта. У Клиффорда Гирца в «Интерпретации культур» есть противопоставление разновидностей национализма, которые он называет «эпохалистскими» и «эссенциалистскими». Эссенциалистские — это про то, что нам нужно закрыться от внешнего мира и культивировать свою уникальность и богоизбранность. А эпохалистские — про то, что нам нужно соревноваться с внешним миром и научиться у него всему как можно скорее, для того, чтобы, может быть, когда-нибудь повернуться к нему спиной. В российском политическом воображении эта позиция ассоциируется с Петром Первым.

T-i: Пётр Первый и «повернуться спиной»?

МС: Насколько я понимаю, сентенция про «поворачивание спиной» взялась из замечательного в разных смыслах курса лекций Ключевского «Западные влияния в России после Петра», который использовал её, чтобы проиллюстрировать логику действий Петра, не настаивая на том, что Пётр и правда это говорил. Но в итоге в широком обороте высказывание превратилось в цитату из самого Петра.

И те, и другие могут быть настроены очень конфронтационно по отношению к Западу, и, скорее, даже эссенциализм менее конфронтационен по сравнению с эпохализмом. Потому что для того, чтобы забыть о Западе, нужно верить, что Запад к нам не вторгнется. Такое возможно либо если мы уверены в своем военном превосходстве, как русские славянофилы 1840-х, либо если мы думаем, что не так уж, в конце концов, Запад нас ненавидит. Напротив, эссенциализм озабочен экстренной, форсированной модернизацией, понимаемой как вестернизация именно из-за интенсивно переживаемой угрозы.

И те, и другие противостоят западникам, которые хотят, чтобы российская экономика была частью мировой, политика следовала тому же образцу электоральной демократии, а отношения с самим Западом были безусловно дружественными, и готовы признать за Западом политическое и моральное лидерство.

T-i: Как это различие между эпохализмом и эссенциализмом выражается применительно к российской социальной науке?

МС: Я не буду настаивать на том, что эта незатейливая модель объясняет всё во всей российской политике в целом, но для научно-образовательной политики она подходит очень хорошо. Когда мы смотрим на научную политику последних десятилетий, она выглядит как мексиканская дуэль с тремя участниками. С одной стороны находятся западники-ассимиляционисты. Они хотят, чтобы российский академический мир был устроен как западный и во всех смыслах был частью мировой науки. С другой — классические эссенциалисты, которые думают, что западная наука деградирует, и уж точно их институциональные модели нам не подходят, да и идеи, особенно обществоведческие, тоже. В предельном случае это самодумы, желающие создать свою собственную теорию всего, свою уникальную и неповторимую академическую систему.

И есть, наконец, эпохалисты, которые, как и ассимиляционисты, хотят воспроизвести институты западной науки, но при этом где-то в глубине сознания у них всегда есть мысль: став подобием западной, российская наука вряд ли может навсегда стать её частью, потому что та является элементом политической системы, враждебной России. Поэтому их основная идея — как можно быстрее всему научиться и превзойти оригинал. Отсюда почти навязчивый интерес к глобальным рейтингам, повышению мировой конкурентоспособности и прочему.

T-i: Западников-ассимиляционистов эпохалисты подозревают в измене?

МС: Они и эссенциалистов подозревают в том, что те ненавидят западную науку потому, что сами они в ней неконкурентоспособны, и им ничего не остаётся, кроме как изобретать свою национальную традицию. Большинство российских чиновников, отвечающих за науку, оказываются в этой терминологии убежденными эпохалистами — и это не сегодня началось. Граф Уваров, которому сейчас воздвигают монументы как идеологу реакции, энергично отстаивал программу обязательных зарубежных стажировок для молодых учёных, оставляемых для приготовления к профессорскому званию в российских университетах, потому что в качество образования в подведомственной ему системе решительно не верил.

В этой трехсторонней мексиканской дуэли стороны могут объединяться друг против друга. Научно-образовательная политика, которая стояла за Проектом 5-100 и — шире — «исследовательским поворотом» 2011-20 годов, была прямым результатом альянса ассимиляционистов и эпохалистов против эссенциалистов. И тем, и другим нравились международные публикации в качестве основного критерия научных достижений. Одним — потому что это был символ их гражданства в настоящей, недоморощенной науке. Другим — потому что это была «мягкая власть» в чистом виде. Академических эссенциалистов от первого квартиля, понятно, корёжило, но их страдания только укрепляли остальных дуэлянтов в мысли, что они всё делают правильно. И, если смотреть хронологически, кажется, что именно ассимиляционисты переманили на свою сторону эпохалистов, убедив чиновников от науки, что защитники национальных традиций — сплошь вороватые и некомпетентные, наживающиеся на диссертационных фабриках жулики.

T-i: А как альянс ассимиляционистов и эпохалистов против эссенциалистов мог спровоцировать падение российской науки?

МС: Альянс как таковой, думаю, не мог. Беда в том, что пророчество эпохалистов в отношении неизбежного конфликта с Западом оказалось самосбывающимся. Чиновники из Минобрнауки в этом, разумеется, никакой роли не сыграли. На своих постах они продолжали проводить более или менее ту же эпохалистскую линию, насколько это было возможно. Программа «Приоритет-2030», которая пришла на смену Проекту 5-100, по-прежнему вознаграждала международные публикации до самого последнего времени. А те, кто стремился убедить бюрократов в преимуществах самобытной науки (как Дугин и бывший декан соцфака Добреньков, когда-то отстаивавший проект «православной социологии»), понимания не находили.

T-i: Но ведь в ответ могут указать на то, что в РГГУ создали школу имени Ильина?

МС: Да, но только посмотрите на её страницу. При слове «школа» можно представить себе колонны студентов, безропотно идущие навстречу идеологической обработке. Но «школа» — это, получается, научный центр, наравне с десятками других в РГГУ, включая центры исследований Холокоста и изучения Судана. Никакого приёма студентов в неё нет, и в соответствующем «Положении» о ней это не предусмотрено.

Мне кажется, среди многообразных талантов Александра Гельевича Дугина нет равных его таланту создавать у либеральной общественности впечатление, что он влияет на какие-то высокопоставленные умы (кстати, товарищи по патриотическому лагерю к нему всегда относились куда скептичнее). Редкое эмигрантское СМИ не перепостило новость о том, что он подал проект реформирования политологического образования. Но Дугин и раньше выдвигал всевозможные проекты искоренения атлантистских влияний с замечательной регулярностью, и что из этого?

Проблема Дугина состоит в том, что те, кого я назвал эпохалистами, относятся с почти инстинктивным недоверием ко всему доморощенному и самобытному. Когда радикальные эссенциалисты от имени РПЦ предложили выкинуть из школьного курса чуждого нам Дарвина, патриарху пришлось практически извиняться за это на камеру. И даже в области вроде бы более идеологизированных социальных наук попытки эссенциалистов воспользоваться политической ситуацией, чтобы сделать свою суверенную науку с блэкджеком и классиками, ни к чему не приводят.

Долгие годы Малофеев, щедрый спонсор всевозможных самобытных учений, пытается получить контроль над Институтом философии с нулевым успехом. Ни академики, ни чиновники не делают никаких шагов навстречу тем, кто предлагает им свою, суверенную философию. В этих условиях возможность какого-то масштабного идеологического реформирования высшего образования — например, запретить какие-то западные теории, а то и все их скопом, заменив российской парадигмой по образцу истмата, — всегда наталкивалась на то, что те, кто мог бы принимать такие решения, сами в эти парадигмы по определению не верили.

Безответственность режима

T-i: Можно ли вообще в современной России сегодня заниматься общественнонаучными исследованиями?

МС: В целом, да, причём не только абстрактно-теоретическими, но и вполне себе эмпирическими. Мы обычно представляем себе, что современная Россия эволюционирует в какое-то подобие СССР. Но во многих отношениях она абсолютная противоположность Советскому Союзу. И это как раз те отношения, которые существенны с точки зрения политического контроля над социально-научными исследованиями. Создатели советского режима были прежде всего интеллектуалами, а те, кто унаследовал от них власть, хотели выглядеть таковыми. Они серьёзно относились к мировоззренческим предпосылкам. В СССР предполагалось, что если кто-то увлекается философией Витгенштейна, то он явно ступил на скользкий путь. Нельзя же одновременно увлекаться и Витгенштейном, и Гегелем. А те, кто не признают Гегеля, не могут оценить и Маркса. А уж те, кто отрицает Маркса, точно антисоветчики. Весь этот ход мышления, от больших посылок к малым, совершенно чужд современной России, несмотря на активность академических предпринимателей вроде Дугина, которые пытаются продать государству свои идеологически-охранные услуги.

Есть ещё одно отличие от СССР. Все политические режимы характеризуются тем, за что они берут на себя ответственность. В китайской классической политической теории предполагалось, говорят, что у династии есть мандат неба. Мандат неба можно было приобрести, можно было потерять. И то, что мандат неба потерян, проявлялось в том, что, например, случались засухи, или, наоборот, потопы. Стихийные бедствия свидетельствуют о том, что династия потеряла свою легитимность. Это крайний пример, когда династия в ответе буквально за все.

Но у большинства политических режимов тоже есть что-то, что с точки зрения большинства людей не попадает в зону их ответственности. За начало пандемии режим ответственности не несёт, но за введение режима изоляции — несёт. А вот за то, что люди не соблюдают социальной дистанции, опять не несёт. Советский режим был похож на древнекитайский в том смысле, что он утверждал, что он отвечает буквально за все. То есть советский режим утверждал, что он руководит на основании всеобъемлющего научно составленного плана развития общества. И в результате получалось, что любое рассогласование предсказаний и действительности или любая ощущаемая проблема — это какой-то дефект плана. Ну, или, по крайней мере, дефект исполнения, но подготовка исполнителей тоже была частью плана, так что опять же, получается, что это проблема всего плана.

T-i: А как это сказывалось на советской науке?

МС: Вот вам пример из истории советской социологии. В какой-то момент советский режим решил, что советский человек в своей семейной жизни будет образцовым католиком, в идеале имеющим за всю жизнь одного сексуального партнёра.

Про одного сексуального партнёра официальных заявлений, разумеется, не делалось, но поскольку добрачные связи, внебрачные связи, и разводы считались чуждым явлением, получалось, что второй партнёр мог появиться в жизни коммунистов и коммунисток только в случае вдовства. Когда начались первые анкетные опросы (где-то в 1960-х годах), выяснилось, что не всегда советский человек является образцовым семьянином. По большому счёту комсомольцы и комсомолки мало отличались от своих американских сверстников и сверстниц. И это стало большой проблемой. Во-первых, официально считалось, что светлое будущее моногамной семьи при коммунизме предсказано классиками марксизма-ленинизма. Теперь возник вопрос: а правильно ли мы понимаем классиков? А правы ли классики?

На самом деле, от ответа на вопрос о будущем моногамии при коммунизме Маркс и Энгельс старательно уклонялись, но признать, что это было так, значило вызвать новые вопросы о том, в каких ещё отношениях классикам приписали то, чего они не говорили, и кто виноват в том, что мы их понимали неправильно. В общем, советские социологи постоянно пытались как-то справиться с тем, что любое, на первый взгляд, самое безобидное исследование, может превратиться в глазах партии в масштабную идеологическую диверсию, ставящую под сомнение легитимность всего ленинского плана.

T-i: Потому что этот режим был идеологическим?

МС: Безусловно. В этом смысле современный российским режим — прямая противоположность советскому. Он вообще практически ни за что не ответственен. Примерно, как разные правительства России говорили избирателям с 1990-х: знаете ли, вот, у нас инфляция. Черт его знает, откуда она взялась, случилась как-то сама собой. Или вот кризис — он зародился на Западе и пришёл к нам, а мы тут ни при чём. Коррупция в правительстве? Это как корь, мы не знаем, где мы это подцепили.

T-i: Разве мы этого не видим в практике перенесения ответственности центра на регионы и на губернаторов?

МС: Да. На назначаемых губернаторах, замечу. То есть политическому центру каким-то образом удается снять с себя ответственность буквально за всё. На уровне легитимности в России уже реализован анархо-капиталистический идеал минимального государства, которое отвечает только за вооруженные силы и собственное воспроизводство. Поэтому наблюдение на выборах недопустимо, запускать фейки про армию тоже нельзя. Но назовите мне примеры, когда хоть кто-то пострадал от того, что публично критиковал Центробанк или Минобрнауки?

Для такого режима открытия социальных наук обычно не представляют проблем. Ибо что такого они могут наоткрывать? Неравенство и коррупцию? Так власть сама говорит, что в России есть неравенство и коррупция, тяжёлое наследие 1990-х, и народ такой достался. Да и во всём мире так же, почитайте те же социологические журналы. Журналистские расследования коррупции бывают проблемой, потому что в них называются имена коррупционеров. Но в социологических исследованиях имён коррупционеров не называют. Это, предположительно, делается для защиты информантов, но, получается, защищает самих социологов.

Соответственно, случаи, когда власти реагировали на содержание статьи в научном журнале или, скажем, диссертации, до сих пор практически отсутствуют. Собственно, самый близкий приходящий на ум случай, когда было прямое вмешательство, вызванное содержанием диссертационной работы по общественным наукам, произошёл задолго до начала войны. Это было в период взрывного роста числа публикаций, который, если мы связываем международные публикации с академической свободой, должен был быть периодом полной вседозволенности. Речь об истории Кирилла Александрова и его диссертации про власовцев. Претензия была не к личности Александрова и не к тому, что он ходил или не ходил на какие-то митинги, а к диссертации. И в результате ВАК отказал ему в присуждении докторской степени. Однако кульминация этой истории пришлась на 2017 год, когда Проект 5-100 был в зените.

T-i: Но ведь есть, наверное, такие области, куда российским обществоведам лучше не заходить?

МС: По факту есть несколько довольно узких областей, в которых содержание общественнонаучных исследований может представлять угрозу для исследователей. Кроме российских выборов, это Вторая мировая война и тема ЛГБТ. Причём две последние — не потому, видимо, что режим видит в них угрозу, а потому, что, видимо, верит, что с их помощью можно набрать очки в глазах какой-то части избирателей. Ни один режим не будет заниматься подавлением академических свобод просто ради того, чтобы подавлять академические свободы. Это должно или предотвращать какие-то угрозы, или нести символические выигрыши. Неидеологические режимы с пониженной социальной ответственностью, вроде российского, не ощущают угроз от примерно 99% того, что пишут социологи, и ещё меньше – от исследований экономистов (политологи тут, правда, в худшем положении). Очки на чём-то набрать можно, но, опять же, много ли очков можно набрать у избирателей, наказывая критиков российской образовательной политики, если сами избиратели о ней невысокого мнения? В результате государственные репрессии, которые мы видим, сконцентрированы на прямом политическом неповиновении — если вы комментировали текущие новости в университетской аудитории, поставили подпись под петицией, перевели деньги кому не надо — но не на содержании диссертаций или статей.

Непонятно даже, почему репрессивные органы настолько индифферентны к академическим публикациям. Возможно, есть какой-то остаточный пиетет к ним. А возможно, те, кто этими репрессиями занимаются, не верят, что эти публикации хоть кто-то читает.

Назначая университеты «нежелательными организациями», Генпрокуратура при случае обозначала претензии к содержанию образовательных программ в них, утверждая, например, что слушатели индоктринируются в духе «ультралиберальных моделей демократии». Однако в чём именно состоят ультралиберальные модели и чем они отличаются от просто либеральных моделей (о которых, надо полагать, рассказывать можно), она рассказать не удосужилась. Сложно предположить, что в Бард-колледже или Центрально-Европейском университете (оба — нежелательные организации) преподают что-то такое, чего не преподают в сотнях и тысячах университетов по всему миру. Если нежелательным стали именно они, надо полагать, дело в личности Джорджа Сороса, их финансировавшего, а не в содержании курсов. Россия живёт в условиях несколько извращенного казарменно-барачного гумбольдтианства, когда никого не волнует, что ты там болтаешь на отвлечённые темы, покуда прямо не отказываешься выполнять приказы.

T-i: Что, разумеется, не исключает цензуру и, в особенности, самоцензуру?

МС: Если поспрашивать знакомых, можно услышать сколько угодно историй про цензуру (или почитать собранные здесь). Но это, что интересно, всегда или почти всегда истории про академическую самоцензуру. Буквально за последние несколько дней я прочитал несколько слёзных писем от редакторов журналов, которые объясняли авторам, что они бы и рады, но напечатать статью не могут, потому что вы же сами всё понимаете. Мы её напечатаем, а нас потом закроют, а столько труда в наш журнал вложено! И таких историй можно найти сколько угодно. Но был ли хоть один научный журнал государственными органами закрыт?

Самоцензура при этом оказывается повсеместной и, на первый взгляд, совершенно бессистемной. Кажется, что люди, которые считают, что в их верноподданнических настроениях никто не сомневается, боятся гораздо меньше и позволяют себе гораздо больше, чем те, которые думают, что об их либеральном прошлом власти помнят и могут к ним присматриваться. Поэтому кто-то требует обозначать цитируемых авторов как иноагентов и экстремистов, кто-то просит вообще их не цитировать, а кто-то плевать на это всех хотел, потому что считает, что они — журнал Академии Наук и это к ним просто не относится.

T-i: Но ведь должна же быть какая-то политика в области цитирования и использования терминологии?

МС: Минюст и Роскомнадзор пока никакого нездорового интереса к цитированиям в научных журналах не проявляли, да, вероятно, и вообще о них не задумывались. Поэтому в прогрессивном университете будут вымарывать упоминания гендера из названий студенческих работ десятилетней давности, а где-то будут гордо вывешивать на сайте курсы по гендерной социологии. Причём, второе будет происходить в университете, который уже лет десять пользуется репутацией одного из самых реакционных (не буду давать ссылок, но это легко находится в интернете). В другом университете с репутацией вполне благонадёжного в 2024 году будет спокойно защищаться диссертация по философии Джудит Батлер, хотя это не просто про гендер, а про самый отъявленный queer studies — правда, чтобы понять это, надо быть в состоянии прочитать слово «интерсекциональность» не по слогам и не шевеля губами (тоже не буду давать ссылку). В недавнем исследовании отношения к войне ВЦИОМ, который, вероятно, считал, что его общеизвестная благонадёжность позволяет ему говорить всё как есть, сказано, например, что доля убежденных сторонников войны (прямым текстом так и написано — «сторонников войны», страница 216) в России составляет порядка 10%, что заметно меньше, чем доля её убежденных противников. То есть притеснение академической свободы является преимущественно делом рук самих притесняемых, и занимаются они этим спорадически, хотя порой энергично.

T-i: Как при этом за последние три года поменялся тематический ландшафт социальных наук?

МС: Сравнительно мало. Это был, собственно, прогноз моей статьи двухлетней давности, с которой мы начали этот разговор: несмотря на количественный спад, российские социальные науки не сильно изменятся содержательно, пусть и будут существовать в урезанном объеме. Я в последние годы пробовал отслеживать это, глядя на ключевые слова в названиях и абстрактах, индексируемых Российским индексом научного цитирования статей по трём крупнейшим социально-научным дисциплинам: экономике, социологии и политологии. И вот что получилось.

Частоты встречаемости ключевых слов в русскоязычных журнальных статьях, РИНЦ, 2012-2024 годы

Тут на графике отображены карьеры семи терминов. Четыре из них соответствуют широким тематикам: «гендер» (ставший символом морального распада Запада), «суверенитет» (основной лингвистический маркер современной российской идеологии), «неравенство» и «коррупция» (темы исследований с явным критическим потенциалом). Другие соответствуют конкретным событиям или кампаниям, на которые учёные считали себя обязанными дать ответ («пандемия», «СВО», «цифровизация»).

Мы видим, что «суверенитет» проделал стремительную карьеру, однако не за счёт других тем. О гендере и коррупции пишут хотя и реже, чем в 2021 году, но всё же тематика эта далека от того, чтобы сойти на нет. Напротив, удельный вес темы неравенства пусть медленно, но растёт. Но всё это затмевается выбросами больших тем, таких, как «пандемия» и «цифровизация» (я не стал рисовать продолжение графика «цифровизации», потому что в 2024 году он достиг уровня в 6985 упоминаний, затмив и идущую войну, и пандемию, и неравенство вместе взятые).

При этом, надо заметить, из «горячих» тем «СВО» оказалась самой непопулярной. Хотя российские обществоведы хотят быть востребованными и высказываться на актуальные темы, именно от этой многие предпочитают держаться подальше, ибо кто его знает, как всё повернется? Самоцензура может проявляться с обеих сторон.

Суд историков

T-i: А как можно объяснить этот феномен самоцензуры из более широкой социально-исторической перспективы? Бывает, конформисты цензурируют себя в рамках некоего исторического процесса, когда им становится больше чего терять, поскольку их уровень жизни поднялся.

МС: Вряд ли редакторы журналов думают о том, что, пропустив неправильную статью, они потеряют в материальном благополучии, как и, скажем, научные руководители, рекомендующие аспирантам не связываться со скользкими темами. В большинстве случаев они, наверное, думают о судьбе своих детищ или о благе этих самых аспирантов. Другое дело, что не дать сделать репрессивному механизму свою работу обычно можно одним-единственным путем: сделать эту работу за него, пусть и с менее тяжёлыми последствиями для всех вовлечённых сторон, но зато более эффективно. Печальная ирония состоит в том, что самоцензура обычно гораздо эффективнее цензуры, потому что сами интеллектуалы гораздо лучше представляют себе, к каким неправильным мыслям может привести та или иная теория или наблюдение, особенно если их самих эти теории туда уже приводили. Поэтому они могут превентивно цензурировать то, в чем сами цензоры никогда бы не увидели опасного подтекста.

T-i: Но ведь российские ректоры-подписанты злополучного обращения не просто цензурировали себя, но проявили лояльность агрессии опережающим образом?

МС: Высшие академические администраторы — это какой-то следующий уровень той же дилеммы. С одной стороны, от них до некоторой степени зависит, кого уволят, кого отчислят и какие подразделения закроют. Кого-то уволят с ними или без них (вместе с ними, если они будут сопротивляться), но кого-то они могут отстоять, взять на поруки или иначе прикрыть. Но это они могут лишь до тех пор, пока по поводу их собственной лояльности нет сомнений. Представьте себе теперь администратора-западника, который искренне не хочет увольнять своих единомышленников (или даже не западника, но просто не желающего никого увольнять по политическим мотивам). За ним пристально наблюдают два набора глаз. Одни глаза принадлежат бывшим друзьям и коллегам, которые выискивают признаки лояльности режиму — обычно с безопасного расстояния. Другие — охранителям, которые пристально высматривают признаки нелояльности. То, что даёт очки в глазах одной аудитории, обычно отнимает в глазах другой. Чтобы позволить себе потерять сколько-то очков в глазах властей, покрывая разных отщепенцев, надо предварительно набрать эти очки, продемонстрировав экстраординарную лояльность. При этом лояльность должна выглядеть искренней (ну или, по крайней мере, скрывающей беспринципное приспособленчество, а не явную оппозиционность). Нельзя подмигивать бывшим коллегам и надеяться, что этого не заметят, кому не надо.

Актуальные видео о науке во время войны, интервью, подкасты и стримы со знаменитыми учёными — на YouTube-канале T-invariant. Станьте нашим подписчиком!

T-i: Такая ситуация выглядит не новой для российских научно-образовательных администраторов, не так ли?

МС: Эти темы как раз очень хорошо изучать на примере прогрессивных советских директоров, прикрывавших разные идеологически невыдержанные исследования вроде исследований сексуальной жизни комсомольцев. Прогрессивные директора институтов могли бы, конечно, высказаться против советского вторжения в Афганистан, но тогда бы моментально перестали быть директорами, а в институт для повышения идеологической выправки, как это тогда называлось, прислали бы кого-то менее терпимого к идейным врагам. На этом safe space внутри и закончился бы. Поэтому директора послушно проводили собрания, высказывали решительную поддержку и давали распоряжения готовить стенды, посвященные исполнению советскими воинами своего интернационального долга. Но и это ещё не всё. Многие из тех, кто был самым отчаянным покровителем вольнодумства у себя в институте или отделе, одновременно являлись самыми рьяными искоренителями крамолы за их пределами. Из-за этого те, кому они покровительствовали, и те, кто знал их в ином амплуа, сохранили о них совершенно разные воспоминания. Ну и последний слой двусмысленностей: руководители, пока они остаются таковыми, не только защищают других, но и обеспечивают сохранение своего места со всеми его привилегиями. Так что их альтруизм всегда можно поставить под сомнение.

T-i: Как будущие поколения будут оценивать таких людей?

МС: Кажется, что все упирается в вопросы о том, кто будет писать их историю и что это будет за история. Советским директорам, в общем, повезло в том смысле, что их историю в основном писали те, кого они прикрывали и кто к ним испытывал за это благодарность. Сколько я ни читал советских социологических мемуаров, не помню, чтобы кому-то в голову пришло бы сказать злое слово об академических руководителях, которые не высказали протеста против ввода советских войск в Афганистан или Чехословакию. Применительно к ним не придавалось значения тому, какие слова будут сказаны, потому что все говорили публично примерно одно и то же. Имело значение, кого они уволят из своих сотрудников, которые попались на том, что в курилке говорили совсем другое. Голосов тех, кого прикрывают современные академические администраторы в России, однако, мы по понятным причинам не слышим — слышим иногда только тех, кого все-таки уволили. В прекрасной России будущего, когда прозвучат все голоса, наверное, будет иметь место какая-то конвергенция перспектив, но пока до этого далеко.

Другой существенный вопрос — под каким углом то, что происходит сегодня в академической жизни России, будет интересовать историков будущего? Редакторам прогрессивных журналов девятнадцатого века вроде «Современника» тоже приходилось объяснять расстроенным авторам, что точно не должно попасть на глаза цензору, чтобы тот хоть что-то пропустил. 

Некрасова-редактора мы, однако, помним не из-за того, что он завернул из какую-то из поступивших в его журналы рукописей, а благодаря тому, что всё-таки напечатал. Большинство тех, кто как-то занимался историей «Современника», пришли к этой теме, потому что занимались историей великой русской литературы. Как будут помнить редакторов, не берущих подозрительные статьи сегодня, тоже будет во многом определяться тем, что они в итоге напечатают. Если названия их журналов будут звучать в контексте истории интеллектуальных движений, изменивших мир, то взгляд потомков будет благожелательнее, нежели чем если они останутся просто примером политического выживания ради выживания.

T-i: А может ли подобное произойти в современной России?

МС: А почему нет? Например, понятно, что в социологии очень заметные работы в ближайшем будущем (возможно, самые заметные работы) будут посвящены способам интегрировать генеративный интеллект в методологию исследований. К тому, чтобы работать в этой области, однако, вроде бы нет никаких идеологических препятствий. Более широко, возможно, современная Россия, как и СССР, будет способствовать выбору научной карьеры как формы эскапизма от несимпатичной действительности, и тогда в науку придет много талантливых молодых людей.

Тут, правда, есть другая опасность, связанная с ещё одним процессом, который сам по себе может быть и неизбежный, и даже исторически прогрессивный, но для российских учёных будет иметь самые неприятные последствия. Парадоксальным образом в первые три года войны в управлении наукой и высшим образованием не менялось вообще ничего. Министр Фальков в первые же недели объявил об отказе от Scopus и от Болонской системы, но первое оказалось просто сменой вывески Scopus на вывеску «Белый список», и три года казалось, что и второе окажется примерно тем же. Начало перехода на национальную систему сразу отложили на много лет, а единственное, что из Болонской системы предполагалось поменять, потому что это было единственное, что в России ввели, было разделение на магистратуру и бакалавриат. При этом казалось, что все новшества сведутся к тому, что их просто переименуют в «базовое» и «специализированное» высшее образование, возможно, продлив программу базового высшего образования по большинству специальностей с 4 до 5 и даже 6 лет. Это вузы единодушно приветствовали бы, потому что при действующей системе подушевого финансирования дольше учащиеся студенты — это больше преподавательских часов и, соответственно, ставок.

Однако, внезапно, в феврале этого года эта реформа начала обретать гораздо более отчётливые контуры, сильно отличные от сложившихся за постперестроечные годы. Во-первых, Министерство предложило ограничить поступление в магистратуру, то есть на «программы специального образования», для выпускников непрофильных программ базового высшего образования. Во-вторых, оно вновь пошло войной на непрофильное высшее образование в государственных вузах (когда, например, технические институты готовят юристов), и на частные вузы, у которых после долгого перерыва снова начали отзывать лицензии (неприятности Шанинки могли возникнуть в этом контексте и вне связи с идеологией).

T-i: Но ведь это само по себе не новость — такое уже было в 2014-17 годах.

МС: Совершенно верно. Неожиданным стал выбор момента. Казалось, что государство в условиях сокращения финансирования скорее будет давать вузам возможность прокормиться за счёт платников. Однако Министерство заговорило об ограничении платного приёма даже в профильные государственные вузы. Параллельно возобновились дискуссии о распределении выпускников, учившихся за счёт бюджета, а Валентина Матвиенко скандально предложила ограничить поступление выпускников из провинции в столичные университеты. 

Всё это вписывается в картину смены идеологии высшего образования. Во всём мире существует и борется всего несколько таких идеологий. Одна из них технократическая, утверждающая, что цель высшего образования — производить специалистов, нужных национальной экономике. Соответственно, выпуск по каждой специальности должен отвечать потребностям рынка труда, и каждый выпускник должен занять определенное рабочее место — лучше всего с точностью до конкретного предприятия. Идеалом такой системы является объединение вузов с организациями-работодателями. Собственно, к этому стремилась советская система в свои наиболее революционные года, когда создавались институты при заводах, а вузы переподчинялись профильным министерствам.

Другая идеология, либеральная, утверждает, что цель образования — удовлетворение потребности личности в саморазвитии, а общество получает от него накопление генерализованного человеческого капитала. Никто не знает, какими будут потребности рынка труда через три года, соответственно, не имеет смысла готовить с младых ногтей специалиста под конкретное рабочее место: вдруг к моменту выпуска это место уже займёт искусственный интеллект? Опять же, выбирать специальность в 17 лет раз и на всю жизнь — а это неизбежно, если переучиваться можно только за свой счёт и с нуля, — может быть слишком рано для сегодняшних абитуриентов, которые о большинстве специальностей имеют в лучшем случае отдалённое представление. Это примерно как давать людям один раз в жизни сразу после школы выбрать себе брачного партнера. Кому-то, вероятно, повезёт, но, в целом, идея не кажется удачной.

Россия — Гарри Поттер

T-i: А есть ли ещё какие-то идеологии высшего образования?

МС: Есть, например, социально-инженеристская, которая видит приём в вузы как инструмент поощрения социальной мобильности, национального строительства или ещё чего-то такого. Большинство систем высшего образования как-то балансирует между этими идеологиями. Советская была преимущественно технократической с ситуативно проявляющимся инженеристским компонентом: поощрение абитуриентов пролетарского происхождения, позитивная и негативная этническая дискриминация и так далее. Постсоветский же период оказался периодом уступок либеральной идеологии. Социальная инженерия проявлялась в форме ЕГЭ, который давал шанс провинциалам и, тем самым, объединял национальное пространство, правда, ценой депопуляции регионов. И вот мы видим возврат к технократии и идее усилить регионы, правда, ценой подрыва возможностей географической мобильности, что довольно опасная идея, учитывая, что региональное неравенство тогда будет восприниматься населением регионов иначе.

Параллельно — и это важно для будущего российских социальных наук — в том же революционном феврале Министерство объявило о перезагрузке «Приоритета-2030», который пришел на смену Проекту 5-100. Исходно «Приоритет-2030» пытался исправить ошибку Проекта 5-100, состоявшую в том, что он предлагал вузам единственную модель развития, для большинства заведомо совершенно недостижимую, — исследовательский университет мирового класса.

T-i: Представляется, что уже в момент запуска Проекта 5-100 для многих была довольно очевидна его известная либеральная утопичность. Сегодня же эта утопичность может восприниматься как окончательно очевидная, причём, порой, с ностальгическим оттенком.

МС: Требовать от преподавателей среднестатистического вуза, чтобы они ориентировались на Кембридж, — это всё равно, что требовать от них, чтобы они за свою зарплату стали ещё и иконами стиля, следуя последним трендам моды.

Быть иконой стиля — отдельная работа, которая кроме соответствующей оплаты, требует ещё и штата поддерживающего персонала. Не вина преподавателей, что они во исполнение новых требований смогут разве что принести сумку «Гуччи» с местного вещевого рынка. Замечу в сторону, что это тоже никоим образом не специфически российская проблема. Высшее образование во всем мире страдает от отсутствия позитивного образа крепкого середнячка, университета, который хорошо делает свою работу, не хватая звёзд с неба.

Итак, «Приоритет-2030» в своей исходной версии признавал эту проблему и вводил три категории: исследовательские университеты, от которых требовали примерно того же, что и в Проекте 5-100; университеты-драйверы регионального роста, от которых ждали не публикаций, а сотрудничества с реальным сектором, и большое число вузов, получавших небольшие гранты по 100 миллионов на преимущественно учебные задачи.

T-i: Вы это видите так, что проект «Приоритет-2030» отказался от разделения исследовательского и технологического треков, упразднив, по сути, исследовательский?

МС: Да, в новых критериях «Приоритета-2030» нет ни публикаций, ни квартилей Scopus. Министр Фальков сформулировал это так: «Посоревновались в одном виде спорта — и хватит». Новый вид спорта, в котором предлагается соревноваться университетам, — сотрудничество с компаниями в производстве высокотехнологичной продукции. Поздравляя учёных с Днём российской науки (8 февраля), министр особенно однозначно расставил новые приоритеты, перечислив, на кого теперь его подопечным надо равняться. Кто-то мог ждать появления в этом списке Лобачевского, Менделеева или Павлова, но там оказались Королёв, Туполев и Жуковский. Технологическое лидерство — как теперь формулируется официальная цель «Приоритета-2030» — оказалось важнее, чем лидерство исследовательское, о котором потихоньку забыли.

T-i: Как же тогда обстоит дело с научными публикациями?

МС: Нельзя сказать, что публикации вовсе исчезли из отчётности. Есть институты Академии наук, РНФ, защиты диссертаций, для которых они имеют значение. В перечне официальных плановых показателей научно-технологического развития РФ до 2035 года «число публикаций в высокорейтинговых журналах» фигурирует и даже растёт. Правда, всего примерно на 10% за 10 лет (со 140 тысяч до 155 тысяч), что на фоне общей бюрократической склонности к завышению означает, что правительство приятно удивится, если оно не сократится. Но именно университеты были основным инструментом реализации государством своих научных амбиций. То, что к ним таких требований больше не предъявляется, означает, что за этот пункт в планах больше никто конкретно не в ответе. Характерным образом, в трехлетней программе развития РНФ, как недавно заметили мои коллеги, запланировано сокращение числа выданных грантов и публикаций по ним.

T-i: Означает ли это снижение Россией ее глобальных амбиций в области науки?

МС: Всё вместе это можно считать признаком того, что российские власти перешли к «фазе принятия» и смирились с неизбежным. На протяжении XX века Российская империя, а затем СССР, входили в пятерку крупнейших научных держав. После распада СССР, массовой научной эмиграции и недофинансирования 1990-х Россия оказалась где-то в районе 10-й строчки, условно ближе к Нидерландам или Австралии. С новой волной эмиграции и сменой государственных приоритетов она опустится, вероятно, куда-то в район 20-й строки, условно ближе к Дании. Но конкуренция с Данией с точки зрения национальной гордости и глобальной мягкой власти большого интереса уже не представляет, поэтому на выступление в этом виде спорта российские власти просто махнули рукой. Похоже, что история России как научной супердержавы теперь официально считается законченной.

T-i: Вы, похоже, видите в утрате таких национальных амбиций что-то прогрессивное. Можете пояснить этот парадокс?

МС: Может быть, в этом есть опасность выдать желаемое за действительное, но в признании неизбежного есть какой-то проблеск реализма, которого российской научной политике, да и вообще политике, всегда не хватало.

Когда правительство РФ ожидало серии роста числа публикаций в два раза за 10 лет, оно исходило из наивной веры в бесконечную изобретательность российских учёных, которых если немного припугнуть, а немного поманить пряником, то они такого понаоткрывают, что мир содрогнётся. А теперь получается, что чудес от них больше не требуется.

Кстати, что интересно: хотя ещё пару месяцев назад новые цели научной политики формулировались как «технологический суверенитет», сегодня слово «суверенитет» исчезло и осталось более расплывчатое и потому более правдоподобное «лидерство». Полным суверенитетом вряд ли хотя бы одна страна может похвастаться, а вот лидерство хоть в чем-то записать себе в актив могут десятки.

T-i: Это как-то связано с тем, о чем мы говорили раньше: центральный раскол в российской политике проходит между теми, кто считает, что Запад по отношению к России тотально, неизбывно враждебен, и теми, кто думает, что нет?

МС: Да. Моя личная, совершенно спекулятивная версия состоит в том, что Россия — страна-жертва проекции Меркатора. Когда мы смотрим на карту земного шара, то видим гигантское пятно, занимающее треть суши, по сравнению с которой все остальные страны выглядят карликами. Естественно, у неё должно быть больше всех ресурсов. А ещё у неё есть человеческие ресурсы, такие же безграничные. Российские солдаты — самые стойкие и бесстрашные. Российские учёные — ленивые и жуликоватые, но самые талантливые в мире. Поэтому все остальные страны, особенно претендующие на гегемонию, не могут не бояться России и не желать её подчинить, захватить и разделить на части.

Россия — как Гарри Поттер. Пока она жива, ни один Чёрный Лорд не может жить спокойно. Схватка между ними неизбежна. Отсюда ощущение постоянной угрозы. Но, смотря на вещи реалистически, получается, что может. И ресурсы эти ещё поди убеди у тебя купить, и в пыльных шкафах советских КБ нет чертежа вечного двигателя. Но тогда получается, что потенциальным гегемониям может и не быть до России особого дела. И можно, в общем, жить спокойной жизнью, занимаясь своими делами и не готовясь непрерывно к смертельной схватке.

Признание того, что не занимаешь в мире какого-то уникального места — довольно печальная вещь и на личном, и на коллективном уровнях. С другой стороны, это единственный способ избавиться и от навязчивой идеи, что тебе все втайне завидуют и поэтому ненавидят, и от иррациональных надежд, что стоит приложить немного усилий, как прорвёшься к каким-то немыслимым вершинам. Кажется, что нынешний поворот в научной политике свидетельствует о некотором подспудном взрослении. Хочется надеяться, что на этом дело не закончится.

Поддержать работу T-invariant вы можете, подписавшись на наш Patreon и выбрав удобный размер донатов.

Ссылка для просмотра без VPN
Et Cetera