Очарование зла, или Порабощённый разум. Интервью с историком науки Александром Дмитриевым
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ T-INVARIANT, ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА T-INVARIANT. 18+
Ссылка для просмотра без VPN

22 июня 1941 года началась Великая Отечественная война. Сегодня, как и 84 года назад, украинские города вновь бомбят, но теперь это делает уже Россия. Как война в Украине изменила наше восприятие той войны? Что мы поняли о прошлом, глядя из настоящего? Об этом T-invariant поговорил с уроженцем Херсона, историком, приглашенным исследователем Европейского университета Виадрина (Германия) Александром Дмитриевым.

Главные новости о жизни учёных во время войны, видео и инфографика — в телеграм-канале T-invariant. Подпишитесь, чтобы не пропустить.

Прежняя история уже не работает

T-invariant: Вы уроженец Херсона, и даже говорили, что ощущаете себя по национальности херсонцем. Херсон был оккупирован и освобождён дважды. 19 августа 1941 года захвачен фашистскими войсками, 13 марта 1944-го освобождён советскими. 3 марта 2022 года в Херсон вошли российские войска, а 11 ноября 2022-го город освободили украинские. Перед уходом российские военные разрушили инфраструктуру, взорвали ТЭЦ. В этой войне Херсон получил звание города-героя Украины. 1 января 2021 года население Херсона составляло 286 тысяч, данные на 4 января 2024 года — 67 тысяч. Что для вас сегодня значит быть херсонцем?

Александр Дмитриев: Мои брат и сестра живут там, значит, входят в эти 67 тысяч. Память о войне для меня не только книги, фотографии, исследовательская работа (такая, например, как в замечательной недавней статье Ирины Савельевой). Это и память семейная: рассказы мамы и бабушки о 1941 годе, когда дед буквально в последнюю минут успел посадить их на уходящий эшелон. На все сборы было меньше часа, и это спасло им жизнь. А дед вернулся в военкомат и потом «пропал без вести»… Был и другой дед, со стороны отца, прошедший всю войну шофёром в артиллерии, но он никогда не рассказывал о ней, даже ордена не носил и не показывал.

Сейчас эта память о прошлом заслонена тем, что происходит в последние три года. Бабушка не раз водила меня к могиле Неизвестного солдата в Херсоне — как к пропавшему деду. А сейчас это самое опасное место в городе — так называемая Арестанка. Её постоянно обстреливают. Рядом — главная библиотека города, куда я ходил школьником, листал сочинения херсонца Евгения Тарле и, возможно, именно там и решил стать историком. Эта библиотека сейчас наполовину в руинах, наполовину заколочена фанерой.

Могила Неизвестного солдата в парке Славы (Херсон). Фото: kherson.name

Понятно, что для меня, и — главное — для жителей города, для моих одноклассников, для родных разговор о войне сейчас уже совсем другой. Это разговор не о прошлом, а о войне, которая идёт сейчас. Она не закончена, и память проходит через другие регистры и фильтры.

T-i:. Украина живет в войне четвёртый год. Часть украинцев, как и 80 лет назад, находится в оккупации. Какие исторические фигуры помогают нам осмыслить происходящее сейчас?

АД: У меня, наверное, довольно специфический взгляд: я историк в основном гуманитарной науки. История для меня пропускается через восприятие людей, которые занимались наукой, преподавали, сидели в библиотеках, работали в лабораториях. История Херсона и Украины в годы Второй мировой войны, конечно, разделилась. Были те, кто уехал, как моя семья. Были те, кто остался и вынужден был приспосабливаться к новым условиям.

Мама уже в 1990-е и 2000-е рассказывала о подругах, о женщинах, с которыми общалась. Некоторые из них делились совершенно кинематографическими историями. Как, например, еврейских детей вытаскивали из колонн, которые вели на смерть. Как местная украинская семья забрала такого мальчика, вырастила под другим именем. Впоследствии он стал довольно крупным военным. Только тогда люди начали рассказывать об этом, узнавать сокрытое на десятилетия.

История восстанавливается. Человек узнаёт другую свою историю, других родителей, другое прошлое. Та история, к которой он привык, уже не работает. Есть какая-то новая. И она вроде бы его, но как будто бы чужая, непривычная. Хотя есть точные свидетельства, что история подлинная. И дело не в «обмане». Просто открылась новая часть прошлого. И вот эта история — история украинского Херсона, связанная и с запрещённой антисоветской деятельностью, и с репрессиями, и с Голодомором, — не вписывалась в пионерско-комсомольский формат (ее раскрывали и продолжают открывать местные энтузиасты и мои знакомые, коллеги: Николай Гоманюк, Дементий Белый, Сергей Дьяченко). Это история столкновения двух тоталитарных режимов. История того, как приходилось выбирать между Гитлером и Сталиным.

И этот выбор в конце 1941-го был не таким, как казалось нам, воспитанным на советских фильмах (даже на фильмах хороших). Эти новые открытия, другая родословная, непримиримые свидетельства — всё это оказалось не только противоречащим школьным урокам, но и лично болезненным. Голод начала 1920-х, репрессии в конце 1920-х… Я ребёнком воспринимал Украину как Украину советскую. «Советская» казалась тогда, в середине 1980-х, характеристикой константной и констатирующей, точнее позитивной. Красный цвет был цветом победы, гордости. Мы рассказывали пафосные стихи о войне. Но потом оказалось, что история, которую я учил в школе, сдавал на пятёрки, которую решил сделать своей профессией, — это не та история. Оказалось, что многое в ней умалчивалось. Были открытия очень неожиданные и довольно горькие.

T-i: Вы как историк науки, наверное, особенно хорошо понимаете, что отношения учёного и власти — тема не менее глубокая и трагическая, чем отношения поэта и власти, которые мы знаем по русской литературе. Какие яркие примеры из судеб украинских учёных вы могли бы привести в этом контексте?

АД: Уже в XXI веке, когда мне было за тридцать, я открыл для себя двух выдающихся украинских гуманитариев. Один — замечательный лингвист и филолог, до поры до времени соратник и коллега Романа Якобсона. Другой — человек, которого можно было бы назвать героем и в советское время: ветеран войны, археолог и фольклорист, наконец, разведчик, похороненный на Байковом кладбище в Киеве. Это Юрий Шевелёв и Виктор Петров. Их книги я перевозил в багаже из Москвы в Европу через границы и кордоны уже весной 2022 года. Например, два толстых тома эссе и романов Петрова, написанные между 1945 и 1949 годами (как литератор он взял псевдонимы Домонтович и Бэр), — тексты, созданные в трудные и страшные послевоенные годы. В Киеве эти книги смогли выйти только после 1991 года. Я очень благодарен киевским и харьковским учёным, которые их переоткрыли и издали: Андрею Портнову, Вячеславу Брюховецкому, Сергею Вакуленко. В диаспоре оба были известны. Шевелёв — лингвист, доцент, подающий надежды советский учёный — решил остаться в Харькове в 1942-м. У Петрова история сложная. Он, хотя и был также снаряжён в эвакуацию, работал в оккупированном Киеве.

Есть даже легенды, будто он ходил в немецкой военной форме. На обоих в советской памяти и даже отчасти в памяти русской диаспоры лежала тень сотрудничества с немцами. Харьковские коллеги в XXI веке (Катерина Каруник в первую очередь) издали статьи Шевелёва, которые он печатал тогда в немецкой прессе. Статьи написаны без явного антисемитизма, но с резким антибольшевизмом. Это был выбор не за Гитлера, а против сталинского тоталитаризма. Многое решали и почти случайные вещи: Шевелёв по национальности был немец.

И Шевелёв, и Петров выжили. Вопрос — какой ценой? Страшные 1942-1943 годы (как и в Польше, и в других странах Восточной и Центральной Европы) вдруг становятся годами странной, взрывной творческой активности вопреки всему, что их окружало. Выходят книги репрессированных недавно писателей, например, Миколы Зерова. Потом наступает другой, малоизвестный в России период культурного подъёма 1945–1948 годов. Украинская эмиграция той поры, возможно, ярче и интереснее российской. Но в 1949 году в пасхальную ночь Петров, к тому моменту живший уже в Мюнхене, исчезает. Ходят слухи: его убили то ли свои, то ли советские агенты. Через четыре года он «всплывает» в Киеве. Приходит на прежнюю работу, в академический институт археологии. У него бумага: он, мол, в годы войны был в партизанском отряде имени Лаврентия Берия, а после командирован в Германию по линии Внешторга. Потом он живёт 16 лет в Киеве, публикуется. О том, что было в годы «отсутствия», почти не вспоминает. Его возвращение, скорее всего, не было добровольным. Несмотря на открытие украинских специальных архивов, в этой истории остаётся много тайн.

Юрий Шевелёв. Фото: 5.ua

Вторая мировая война повлияла и на первую, и на вторую эмиграции. Сейчас в Харькове и во всей Украине существует большой и оправданный интерес к Шевелёву. Его книги переиздают, собирают разбросанные в разных журналах работы; квартира в Харькове стала резиденцией для современных писателей — таких, как Сергей Жадан. А в 2010-х доску на его доме разбивали как доску коллаборанта.

Память о нём взрывоопасная. Она не до конца открыта ни для украинского, ни для российского научного сообщества. Даже в диаспоре вспоминают об этих людях с оговорками, с болью (мог ли он вести себя после 1956 года иначе? что он думал на самом деле?).

Не чёрно-белая история

T-i: В этой связи вспоминается также сюжет о коллаборационизме русской эмиграции времён Второй мировой. Большинство русских эмигрантов встали против фашизма. Хотя были, конечно, исключения: Гиппиус, Мережковский, Берберова. Глядя из окна московской библиотеки времен 1990-х (когда в книжных магазинах начала появляться эмигрантская литература), казалось, что все тогда, конечно, были «на правильной стороне истории». Но, когда читаешь работы последних лет или открытые заново документы, становится понятно, что речь не шла об очень простом и очевидном выборе. Можно вспомнить яркого прозаика эмиграции Гайто Газданова. Он, к примеру, участвовал во Франции в Сопротивлении, спасал советских военнопленных. У него есть замечательная документальная повесть об этом времени «На французской земле». Но после войны он порвал с организациями, поддерживавшими контакт с Советским Союзом. Порвал всякую связь такого рода и не хотел иметь ничего общего со сталинской Россией. Это был тяжёлый этический выбор. А для вас какие литературные фигуры русской эмиграции интересны в этом смысле?

АД: Вопрос коллаборационизма не из прошлого. Он вновь становится актуальным как тема мобилизации, политической самореализации. Солженицына в 1970-х с самых высоких трибун не раз называли литературным власовцем. Сейчас о нём говорят иначе: он чуть ли не символ патриотизма. Но даже для него, фронтовика, выбор старших или ровесников в годы войны задним числом был неочевидным.

Виктор Петров. Фото: 5.ua

Так, Шевелёва и Петрова коснулась тень коллаборации (Роман Якобсон стал бойкотировать Шевелёва, узнав от советских представителей подробности его прошлого). Власовское движение — история, которую видят сегодня, как и раньше, очень по-разному. Власовцы были и врагами, и «антикоммунистами», и просто спасавшимися от НКВД бывшими советскими людьми. Среди них — Фёдор Богатырчук, медик и шахматист из Киева. Его книги издали в 2010-е в России. Он прожил долгую жизнь, встречался с Корчным.

Многие оказавшиеся в конце 1940-х на Западе советские учёные в начале Холодной войны работали на свободный мир: на американцев, на западные разведки. Сейчас это используется, чтобы разделить на «чистых» и «нечистых». Я вспоминаю выдающегося украинского филолога Дмитрия Чижевского, приятеля Шевелёва и Петрова. Он провёл большую часть 1940-х в Германии. Уехал в США только в конце 1940-х, к Якобсону. О себе он говорил как об антифашисте, возможно, искренне. Но он работал в университете Третьего рейха.

Насколько был ответственен тот, кто «просто продолжал работать»? Это вопрос, который требует ответа. Есть такие же фигуры среди естественников, более заметные. Например, Николай Тимофеев-Ресовский, генетик, связавший биологию с физикой. Он остался в Германии в 1930-х (хотя получал предложения о переезде в Америку), его сын, антифашист, потом погиб в концлагере. Репутация Тимофеева-Ресовского в СССР была испорчена. Он прошёл уже после 1945-го шарашку, лагеря, работал на советскую науку. История науки и культуры, связанная с эмиграцией, с СССР, с Германией — это не чёрно-белая история. Это сеть сложных компромиссов. Кто-то выбирал, кто-то думал, что «плывёт по течению». И, конечно, не всегда этот выбор был свободным.

T-i: Эта сеть сложных компромиссов подробно описана в статье Наталии Супян «Служу преступному режиму» о немецкой науке времён нацизма. 

АД: Огромное вам спасибо за эту статью. В своё время я принимал участие в издании перевода важной и совсем не устаревшей книги полувековой давности «Закат немецких мандаринов» американца Фрица Рингера — о старой традиции служения немецкой науки рейху, государству. О том, как наука в Германии хотела сгладить социальные противоречия, как пыталась найти «истинно немецкий» путь между либерализмом и «социализмом» слева или справа. Когда я работал над этой книгой, мне не приходило в голову, что буквально через 10–15 лет эти сюжеты снова станут живыми. Тогда казалось, что 1940-е годы уж точно чёрно-белые. Понятно, где тень, а где свет. Сейчас ясно, что нет.

Я вспоминаю Чеслава Милоша — польского поэта, будущего Нобелевского лауреата, который ещё при жизни Сталина написал замечательную книгу «Порабощённый разум», о том, как его собратья по перу: умные, ироничные, насмешливые — в какой-то момент переходили в сталинскую веру. Как это происходило и с ним самим, пока он пытался до 1949 года принять новую власть, даже служить ей. Эта книга стала для меня моделью объяснения поведения людей не только для поэтов, но и для учёных. В лаборатории ты занимаешься мозгами, тканями, формулами. Ты весь в работе. А за её окнами — режим принуждения. Кто-то даже работает со срезами мозга, добытыми самым кровавым способом. Но у учёного, возможно, перспектива открытия. И этот фаустовский соблазн: соблазн всепроникающей науки, соблазн знания — очень сильный. Он как будто позволяет отрешиться. Это не оправдание, это наблюдение. Уроки Первой мировой, Второй мировой, Холодной войны очень важны. Мы же смотрим вглубь XX века.

Актуальные видео о науке во время войны, интервью, подкасты и стримы со знаменитыми учёными — на YouTube-канале T-invariant. Станьте нашим подписчиком!

Мне кажется, важно вспоминать не только 1945 год, но и 1914-й. Противостояние кайзеровской Германии и Российской империи, либерализма и милитаризма, авторитаризма и модернизации — все эти конфликты закладывались именно тогда. В Холодной войне они переигрывались. В научном отношении — всё то же: наука для государства, наука для разведки, наука в шарашке, наука в эмиграции. Всё это проходили и наши прадеды.

Вернадский, например, много работал в Украине, уезжал, возвращался. В 1936 году он писал сыну, уже зная, что произошло с его друзьями: «Государство даёт мне больше, чем старая царская власть. Несмотря на всё, страна собирается заново». Эти письма, которые открыла в 1990-е Марина Сорокина, были очень поучительными. Потому что это очарование зла, которое не распознаётся, не видится в качестве такового. Это не про подлость. Это про решения и их мотивы.

T-i: Тогда, в Третьем рейхе, в научной среде был сформирован миф: «Мы занимались только фундаментальной наукой. Мы жертвы. Нас насильно подчиняли. Мы не служили режиму».

АД: Да, и этот миф долго работал. Особенно в 1950-е и 1960-е годы. Но в 1990-х, когда открылись многие ранее мало доступные архивы, стало ясно, что немецкие учёные сыграли огромную роль в легитимации нацизма.

T-i: В том же материале Наталии Супян говорилось о том, что начиная с 1935 года все претенденты на гранты DFG (тогдашнего аналога современного немецкого научного фонда) должны были доказывать и своё «арийское» происхождение, и политическую благонадёжность. Более 600 учёных из университетов по всей Германии активно участвовали в научной обоснованности идеи «нового европейского порядка» под девизом «рядом с лучшим солдатом мира должен стоять лучший учёный мира». Не узнаётся ли в этом риторика «импортозамещения» и «суверенной науки» сегодняшней России?

АД: Конечно. В начале 1930-х Гитлер обещал: мы станем независимыми от импорта, мы найдём способ заместить всё своими силами. Немецкое химическое общество активно сотрудничало с Вермахтом. Химики Рейха были на счету. Всё, что звучит сейчас в России, — про импортозамещение, про «внутренние силы», про «суверенные технологии» — имеет свои пугающие рифмы в истории, и со сталинским временем тоже.

T-i: Как вы думаете, почему в Германии сформировалось устойчивое представление о том, что якобы только бездарные учёные шли служить нацизму, а настоящая наука была «жертвой режима»?

АД: Это было удобно. И этот миф — часть послевоенной денацификации. Нужно было спасти остатки репутации. Но на волне 1968 года и после открытия архивов стало понятно: наука не только не была жертвой, она активно участвовала в перекройке общества. Потому что соблазн был велик. Власть давала ресурсы. Государство открывало гранты, стройки, лаборатории. И вот это — страшный момент. Ведь ты понимаешь, что сегодня происходит то же самое. Учёные получают гранты, открываются центры, но в обмен ты должен быть лоялен. И ты уже не можешь сказать, что занимаешься «только формулами». Уже нет, «только наука» — не получается…

Снаружи режим, внутри — теория

T-i: Западные оккупационные власти после 1945 года классифицировали немецких учёных на четыре группы: фанатики режима, консерваторы, приспособленцы и те, кто внутренне сопротивлялся, но остался. Насколько универсальна эта типология? И что нам она говорит сегодня, в 2020-х?

АД: Эти категории не только научные — они были нужны западным властям, чтобы понять, кого можно реабилитировать, а кого нет. И немецкие учёные сами начали в эти классификации играть. Оказалось, что фанатиков всего пара процентов. Остальные не такие однозначные. Кто-то сопротивлялся, кто-то выживал. Эти классификации нужно переосмыслять. Особенно сейчас. Потому что мы сталкиваемся с похожими попытками всё расставить по полочкам. А история сложнее. Быть очарованным Россией 1913 года — не то же, что участвовать в планах уничтожения населения Восточной Европы. Здесь требуется аккуратность. Историк или социолог не должен превращаться исключительно в прокурора. Это опасно. Возьмём известный пример философа Мартина Хайдеггера. В 1933 году он стал ректором, пошёл на службу нацистской партии. Потом отошёл от «движения» и после войны его вернули в университет, пусть не прямо сразу. А вот юриста Карла Шмитта, гораздо более тесно связанного с рейхом, исключили навсегда.

Я сам, когда преподавал в России, уже после 2014 года, предлагал студентам представить себя молодым французским аспирантом, который в 1945 году должен рассматривать дело Хайдеггера. Студенты читали его речи, его философские работы и должны были решать — пускать или не пускать его обратно в университет. Голосование каждый раз давало интересные результаты. Это был этический эксперимент. Но сейчас я понимаю: даже предлагая им этот выбор, я сам не до конца осознавал, в какую бездну мы заглядываем.

T-i: Сейчас появляется много текстов о Германии 1930-х и 1940-х. Иногда это попытка вглядеться в зеркало, но не факт, что увиденное понравится.

АД: Да, это тёмное зеркало, в нём можно увидеть вовсе не то, что хотелось бы. С ним нужно быть очень осторожным. Это болезненно. Это, как говорят философы, субверсивная практика — практика разрушения самоуверенности. И она всегда ранит.

T-i: Кажется показательной в этом смысле судьба философа Карла Ясперса, который остался в Германии во время войны. Он был женат на еврейке, не мог преподавать. После 1945-го он вернулся в университет и ждал хотя бы извинения от коллег, хоть какого-то раскаяния. Он искренне думал, что они были запуганы, что они просто выживали. Но понял, что коллеги всё знали и молчали. Это не режим их принудил. Они сами его поддержали. И он уехал из Германии в Швейцарию.

АД: В каждом научном сообществе есть момент, когда наступает «после». После диктатуры, после войны, после режима. И тогда всё зависит от того, что скажут коллеги уже в новых условиях. Кто «помянет старое» и почему. Это страшный момент истины.

Подписаться на нас в социальных сетях

T-i: Немецкая наука до войны была лучшей в мире. И перед каждым учёным стоял выбор: уехать или остаться. Уехать — значит потерять доступ к институтам, финансированию, языковой среде. Остаться — значит сотрудничать с режимом. Учёный не врач, не предприниматель. Его нельзя просто так переместить. Его лаборатория, архивы, коллеги — всё привязано к месту. А ещё есть соблазн «внутренней эмиграции»: делать чистую науку, не замечая, что происходит. Что показал их опыт? Возможно ли это? Или это самообман?

АД: Ответить на этот вопрос непросто. Я бы предложил выйти за пределы немецкого примера и посмотреть на Испанию. Там тоже была гражданская война. Люди уезжали, теряли своих студентов и лаборатории. В Мадриде до сих пор видны на стенах следы пуль, выпущенных после 1936 года, я видел их сам в кампусе университета. Прямо там была линия обороны города. А потом — 40 лет режима Франко. В Чехии, в Карловом университете, висят портреты преподавателей, которых выгоняли в 1949-м, потом — в 1969-м, и портреты эти могли появиться только после 1989-го. Каждая страна Восточной Европы прошла свою версию «очищения» и «возвращения». И все эти процессы были болезненными.

В Советском Союзе тоже были попытки разобраться. Например, в 1960-е Юлиан Оксман, друг Тынянова, человек, связанный с формалистами, активно участвовал в процессе десталинизации науки. Он пытался разоблачать доносчиков, в том числе — известных филологов. Людей, на которых была кровь (как Яков Эльсберг — в Оттепель покровитель учёных нового поколения вроде Сергея Бочарова или Георгия Гачева). Но процесс был остановлен. Оксмана самого наказали за связи с заграницей, с Глебом Струве, с антисоветской эмиграцией. И это уже было в «вегетарианские» советские 1960-е. А в 1990-е годы в России и в республиках бывшего СССР не всё было осмыслено так же глубоко, как в Восточной Европе или в странах Балтии (хотя далеко не все «скелеты из шкафа» сразу были вынуты и там). И всё же там раскрытие архивов, признание ошибок и преступлений были масштабнее, а в России остались выборочными.

Перед нами огромная панорама. Разбирательство с прошлым не завершено, оно, быть может, только начинается. К счастью, у нас уже есть хорошие книги на русском. В одной из них Николай Эппле показывает, как с этой темой работали в Германии, в Японии, в США. Но в истории науки процесс ответственности идёт по-особенному. Не всегда напрямую, особенно у естественников. Вот, скажем, математики, физики. У них своя специфика. Они — как в скафандре. Снаружи — режим, внутри — теория. Внутри своя температура и давление. Иногда кажется что всё «заделано» почти герметично. Что делать с теми, кто хочет сохранить студентов, кафедру, лабораторию? Если ты занимаешься математикой, химией, древними рукописями, ты как будто вне режима. Но гранты государственные. Коллеги скомпрометированы. Ты часть системы? Нет простого ответа. 

Могут ли такие учёные и дальше сотрудничать с мировой наукой? Или они уже вне её? Где граница? Что считать коллаборацией? И этот вопрос стал актуальным не после 2022 года. Он встал ещё раньше, в 2014 году, в связи с Крымом. Даже в таких, казалось бы, нейтральных сферах, как археология, история искусства. С одной стороны, есть чёткие границы, есть вещи, которые нельзя делать. С другой стороны, остаётся зона «чистой науки», чистого творчества. Мне хочется верить, что она есть. Я понимаю, что многие со мной не согласятся. Но она остаётся. Или хотя бы должна остаться.

Поэтому я стараюсь избегать жёстких оценок. И оправданий тоже. Не хочется поднимать глаза к потолку и восклицать: «Истинная наука всегда выше политики». Нет. Мы видим смесь. Мы обязаны с ней разбираться. И мы не можем уклониться. Историки науки, архивисты, лингвисты, археологи, культурологи сейчас должны перепридумывать себя. Многие из них разорвали десятилетние связи с архивами, с кафедрами. Они в поиске новых тем, нового языка.

T-i: Есть ли в истории российской науки фигура, которая вас поддерживает? Или хотя бы позволяет держать горизонт?

АД: Наверное, это банально, но для меня такая фигура — Андрей Дмитриевич Сахаров. Да, его клеймили, травили. Но его кабинет в ФИАНе не закрыли. Его табличку не сняли. Площадь Сахарова возле горевшей Библиотеки Академии наук, где я так часто сидел в 1990-е. (Горела в мае 1964 года и Научная библиотека в Киеве, об этом важно помнить). Такие названия появляются не по приказу, а по совести. Это знак. Сахарова с женой сослали в Горький, но не исключили из Академии наук. Пока есть хотя бы один человек, который не снимает табличку Сахарова, ещё не всё кончено.

Поддержать работу T-invariant вы можете, подписавшись на наш Patreon и выбрав удобный размер донатов.

Ссылка для просмотра без VPN
Et Cetera