
В 1993 году Марина Быкова стала самым молодым доктором наук среди гуманитариев России. Сегодня она — профессор американского университета и главный редактор влиятельного международного журнала Studies in East European Thought. На протяжении многих лет ее профессиональная деятельность связана с развитием и сохранением диалога между российской философской традицией и международным академическим сообществом. Это уникальная и во многом непростая миссия — поддерживать интеллектуальные мосты в период, когда политические конфликты разрушают привычные академические связи. В интервью T-invariant Марина Быкова размышляет о том, почему российский академический мир оказался парализован страхом, как культурный проект «Русского мира» превратился в политическую идеологию, что происходит с философией, когда она утрачивает свою автономию, и как опыт философов-шестидесятников помогает понять отношения между философией и властью сегодня.
Главные новости о жизни ученых во время войны, видео и инфографика — в телеграм-канале T-invariant. Подпишитесь, чтобы не пропустить.
Наука под санкциями
T-invariant: Давайте начнем с вашего редакторства в журналах. Ведь до того, как вы стали главным редактором «Studies in East European Thought», вы возглавляли другой журнал, связанный с философией в России?
Марина Быкова: Да, до этого я была главным редактором журнала Russian Studies in Philosophy, который мне предложили возглавить в январе 2008 года. К этому моменту я уже дважды готовила для него специальные тематические выпуски по приглашению тогдашнего главного редактора Тараса Закидальского — известного исследователя русской и украинской философии. После его смерти издательство предложило мне возглавить журнал. Журнал имел довольно специфический формат: он публиковал тематические подборки статей, ранее вышедших на русском языке и переведенных на английский, главным образом из таких изданий, как «Вопросы философии», «Философские науки» и «Вестник МГУ». Я предложила расширить эту модель и принимать также оригинальные исследования, специально подготовленные для журнала.
T-i: То есть этот журнал был окном русскоязычной философии в западную науку?
МБ: Именно так. Большинство западных исследователей имели ограниченный доступ к русскоязычной философской литературе, а многим из них было трудно читать по-русски. Поэтому нашей задачей было дать западному читателю представление о том, чем жила российская философия, какие проблемы она обсуждала и какие интеллектуальные дискуссии в ней развивались.
T-i: Как удавалось поддерживать такой формат?
МБ: Мы публиковали тематические номера, для которых российские авторы присылали статьи на русском языке. Тексты эти переводились на английский профессиональными переводчиками. Однако философский перевод требует не только знания языка, но и глубокого понимания предмета, терминологии, контекста. Поэтому мне нередко приходилось существенно редактировать переводы, а иногда практически заново выстраивать отдельные фрагменты текста. В итоге публиковались полноценные научные статьи, которыми специалисты продолжают пользоваться до сих пор. Архив журнала доступен на сайте издательства.
T-i: Почему журнал закрыли?
МБ: Признаться, мне до сих пор непросто отвечать на этот вопрос. С этим журналом связаны многие годы моей жизни, и его закрытие я воспринимала очень болезненно. Но чтобы понять причины этого решения, нужно сказать несколько слов о самом журнале. Он был частью большой серии изданий, которая первоначально насчитывала более десяти журналов, представлявших российские исследования в различных гуманитарных дисциплинах — истории, литературе, культурологии, педагогике и других областях. Эти журналы были созданы еще в период холодной войны и первоначально служили важным источником материалов для советологических исследований. После завершения холодной войны они сохранили свою значимость и продолжали выполнять важную информационную функцию для западного академического сообщества.
Первоначально все журналы серии издавались небольшим издательством M. E. Sharpe, но уже в период моей работы главным редактором перешли к Taylor & Francis, который приобрел M. E. Sharpe вместе со всеми его изданиями. В последние годы Russian Studies in Philosophy выходил в рамках Routledge — одного из ведущих международных издательств гуманитарной литературы, что значительно повысило его статус. Журнал активно цитировался, имел высокие показатели в международных базах данных и стабильно занимал ведущие позиции в рейтингах Scopus, что, в свою очередь, привлекало большое количество российских авторов.
СПРАВКА
Издатель M. E. Sharpe — независимая американская академическая издательская компания, основанная в 1950-х годах. Она выпускала серию журналов под общим названием Russian Studies in…, появившихся в контексте интереса американской академической среды к изучению СССР и России во время холодной войны. Среди журналов этой серии были: Russian Studies in Education, Russian Studies in History, Russian Studies in Literature, Russian Studies in Critical Thought и Russian Studies in Philosophy. В 2000-х годах значительную часть академического портфеля M. E. Sharpe, включая журналы, приобрела издательская группа Taylor & Franci. Они продолжили издание журналов под брендом Routledge.
После начала полномасштабной войны России против Украины издательство разослало редакторам всех журналов, входивших в эту серию, уведомление о решении прекратить их выпуск. Формально это было представлено как бизнес-решение. Мне удалось добиться отсрочки закрытия на один год, поскольку к тому моменту у нас уже был полностью подготовлен издательский план из шести номеров. Я считала невозможным просто отказаться от публикации материалов, над которыми авторы и редакторы работали годами. В результате наш журнал последним из этой серии прекратил свое существование: он закрылся только в мае 2023 года.
T-i: А вы думаете, это действительно было бизнес-решение или?..
МБ: Нет. По крайней мере, мой собственный опыт убеждает меня в обратном. Я считаю, что это было прежде всего политически мотивированное решение. В январе 2019 года, почти за четыре года до закрытия Russian Studies in Philosophy, мне также предложили возглавить другой журнал — Studies in East European Thought (SEET), который издает Springer. После начала войны представители издательства обратились ко мне как главному редактору, предложив ограничить прием статей от авторов с российской институциональной аффилиацией. Я спросила, на каком основании предлагается такая мера. Мне ответили, что подобная политика связана с общим санкционным режимом и политическими решениями, принятыми в Европе и Северной Америке в отношении России. Кроме того, представители издательства подчеркнули, что многие украинские коллеги категорически возражают против публикации российских авторов.
Однако научная публикация сама по себе не является выражением поддержки государства или его политики. Я последовательно различаю философскую мысль и государственную идеологию: первая по своей природе предполагает критическое мышление и автономию, тогда как вторая стремится использовать знание как инструмент политических целей. Попытка оценивать философскую работу прежде всего через призму политической принадлежности неизбежно подрывает сам принцип академической свободы.
Поэтому моя позиция была принципиальной: единственным критерием публикации в академическом журнале должно оставаться качество научной работы. Я ответила, что журнал продолжит принимать статьи от исследователей с российской аффилиацией. Моя редакционная коллегия полностью поддержала эту позицию. Я также сообщила Springer, что, если издательство считает такой подход неприемлемым, я буду готова оставить должность главного редактора. После внутренних обсуждений Springer решил не вмешиваться в редакционную политику журнала. В результате Studies in East European Thought остается одним из немногих международных философских журналов, сохраняющих возможность публикации для российских ученых на общих академических основаниях.
T-i: Для самих авторов это сейчас не опасно?
МБ: Это непростой вопрос. Ситуации бывают разными. Некоторые авторы предпочитают публиковаться под псевдонимами или анонимно, другие используют собственные имена и даже указывают свои институциональные аффилиации. Мы стараемся учитывать конкретные обстоятельства каждого автора. При этом следует понимать, что речь идет прежде всего о научной работе и научной публикации. Однако мы, безусловно, осознаем, что для некоторых российских авторов сама публикация в западном академическом журнале сегодня может восприниматься как потенциально рискованный шаг.
T-i: Тогда возникает вполне естественный вопрос: ради чего они готовы этот риск принимать?
МБ: Для большинства наших российских коллег речь идет не столько о приобретении новой репутации, сколько о том, чтобы не исчезнуть из международного академического пространства. Многие опасаются оказаться полностью исключенными из мирового научного сообщества.
Кроме того, меня удивило, насколько внимательно российские исследователи продолжают следить за нашим журналом. Хотя официальный доступ ко многим международным базам данных в России сегодня ограничен, ученые находят способы получать необходимую литературу через личные контакты, профессиональные сети и другие неформальные каналы академического обмена. Недавно Springer предоставил мне статистику скачиваний статей и полных номеров журнала за последние три года. Наибольшее количество обращений к нашим материалам — из России и Китая.
T-i: При том, что журнал выходит на английском языке?
МБ: Да. Более того, наш журнал трудно назвать политически нейтральным. Мы были одним из первых академических изданий, которое открыто отреагировало на российское вторжение в Украину — и не просто посредством заявления. В декабре 2022 года мы выпустили специальный номер Russia’s War in Ukraine: When Barbarism Takes Over Civilization (SEET, vol. 74, issue 4). Я выступила его редактором и автором вступительной статьи. В выпуск вошли 22 публикации, включая исследовательские статьи и материалы круглого стола с участием молодых российских ученых. Насколько мне известно, это была одна из первых коллективных и действительно международных реакций философского сообщества на войну. Этот выпуск имел принципиальное значение не только как академический отклик на войну, но и как попытка сохранить критическую функцию философского языка — способность описывать происходящее без подмены анализа идеологическими формулами и эвфемизмами.
Совсем недавно, в начале 2026 года, мы подготовили двойной специальный номер Aleksandr Dugin and Contemporary Russian Conservatism (SEET, vol. 78, issues 1-2), где я выступила в качестве соредактора совместно с моим канадским коллегой Джеффом Лавом (Jeff Love). Авторы выпуска подробно анализируют интеллектуальные источники, идеологические основания и политические последствия современного российского консерватизма, а также роль, которую в его формировании сыграли идеи Александра Дугина. Этот выпуск был важен тем, что в нем анализировалась не только фигура Дугина как публичного интеллектуала, но и более широкий феномен превращения философских и псевдофилософских конструкций в инструменты политической мобилизации. Мы стремились показать, как идеи, выходя за пределы академического контекста, могут быть переосмыслены и использованы в идеологических проектах с реальными историческими последствиями. И, конечно, в этом номере мы открыто сформулировали свою позицию относительно феномена Дугина.

T-i: Насколько я знаю, в академической среде его не воспринимают как академического философа.
МБ: Отчасти это так. Но на Западе — и это отнюдь не новая тенденция — Дугин зачастую воспринимается как один из главных интеллектуальных представителей современной России и даже как главный архитектор путинского режима. Его нередко называют «мозгом Путина», полагая, что ключ к пониманию кремлевской политики лежит исключительно в его трудах. Однако это, на мой взгляд, серьезное упрощение. Главной задачей нашего специального выпуска в Studies in East European Thought было показать несостоятельность подобного представления и подвергнуть критическому анализу сам феномен Дугина. Мы стремились показать, что Дугин — не самостоятельный философ в строгом академическом смысле и, тем более, не скрытый архитектор российской политики, а политический идеолог и публицист, использующий философскую терминологию для формирования определенного мировоззренческого проекта. Поскольку на постсоветском пространстве Дугина порой позиционируют как едва ли не самого выдающегося исследователя Мартина Хайдеггера, мы привлекли к работе ведущих западных специалистов по Хайдеггеру, истории идей и интеллектуальной истории, включая таких признанных авторов, как Марк Сэджвик (Mark Sadgwick). На страницах этого номера исследователи подвергли детальному анализу «Четвертую политическую теорию» Дугина и его геополитические концепции, выявляя их эклектичный и идеологически ориентированный характер.
Анализ показал, что за внешним философским языком часто скрывается произвольное соединение разнородных идей, где вырванные из контекста цитаты Хайдеггера, Макса Вебера и Макса Штирнера произвольно смешиваются с радикальным традиционализмом и крайне правыми политическими концепциями. Таким образом, наш специальный выпуск стал важным вкладом в критическое исследование феномена Дугина.
Мы стремились не просто объяснить западному интеллектуальному сообществу, кем является Дугин как политический мыслитель, но и перевести дискуссию из области сенсационной публицистики в пространство серьезного философского и историко-интеллектуального анализа.
От «Русского мира» к войне
T-i: Современные философы, вы, в том числе, понимаете, что происходит сейчас в России? Почему стала возможна война?
МБ: Во всяком случае, то, что мы понимаем как исследователи, мы должны уметь ясно объяснить. Именно в этом я вижу ответственность философов и исследователей-гуманитариев. Недавно я написала статью, посвященную генеалогии идеологии «Русского мира», поскольку сегодня особенно важно понять, как возникла эта концепция и почему она приобрела столь разрушительный политический потенциал. Для меня принципиально важно показать, что идеи редко рождаются в готовом идеологическом виде. Они проходят длительную эволюцию, в ходе которой их первоначальный культурный смысл может быть радикально переосмыслен и политически инструментализирован. Именно это, на мой взгляд, произошло с концепцией «Русского мира». Парадокс заключается в том, что первоначально идея «Русского мира» вовсе не носила ни узко националистического, ни агрессивного характера. Она возникла в 1990-е годы, в период демократических преобразований, и во многом ее реализация задумывалась как сеть культурных центров, призванных поддерживать русский язык и русскую культуру, а также сохранять связи с соотечественниками и русскоязычными сообществами за пределами России. Свое институциональное оформление эта идея получила в 2007 году с созданием фонда «Русский мир», призванного координировать продвижение русского языка и российской культуры за рубежом. Именно тогда получили новый импульс уже существовавшие, а также новые «Русские дома», ориентированные прежде всего на культурную дипломатию, поддержку диаспоры и сохранение культурных связей с ней. Подобные институты культурной дипломатии не являются чем-то уникальным. Многие страны вкладывают значительные средства в укрепление своего культурного присутствия и использование инструментов «мягкой силы». Таковыми являются, например, китайский Институт Конфуция, немецкий Институт Гете или Британский совет.
Важно подчеркнуть, что на этапе формирования проекта «Русского мира» речь шла именно о культурной политике, а не о политической идеологии. Само стремление поддерживать язык, культуру и связи с диаспорой не содержит ничего исключительного или националистического. Однако именно в этот период начали складываться предпосылки той идеологической трансформации, которая последовала позднее. Почему это произошло? Ответ, на мой взгляд, связан прежде всего с кризисом национальной и культурной идентичности, который переживало российское общество после распада Советского Союза. Советская идентичность исчезла, а новая еще не сложилась. Перед российским обществом впервые встал вопрос: что значит быть русским? В этих условиях постепенно возникла идея определить «русскость» не через государственную принадлежность, а через язык, культуру, историческую память, общее культурное наследие и исторические традиции. Сам по себе такой поиск идентичности не был ни националистическим, ни исключительным для России. Подобные процессы характерны для обществ, переживающих распад государств, смену политического строя или глубокие исторические трансформации. Ситуация изменилась, когда эта культурная концепция стала постепенно приобретать политическое содержание. Язык и культура перестали рассматриваться как пространство свободного общения и превратились в критерий политической принадлежности. Если миллионы людей разделяют русский язык, культуру и общую историческую память, значит, их можно представить как единое цивилизационное пространство, объединенное общей историей и особой исторической миссией. Важную роль в этой трансформации сыграл созданный в 2012 году Изборский клуб, объединивший таких идеологов, как Александр Проханов и Александр Дугин. Именно там предпринималась попытка сформулировать новую государственную идеологию, объяснить, кто такой «русский человек» и в чем заключается особая историческая миссия России. При этом понятие «русскости» все больше смещалось от культурной самоидентификации к политической лояльности.
В отличие от классического европейского национализма XIX–XX веков, эта концепция строилась не столько на идее общего происхождения или «крови», сколько на общей истории, православной традиции, наследии Киевской Руси и представлении о едином цивилизационном пространстве восточных славян. Именно в этом контексте Путин неоднократно говорил о русских и украинцах как об «одном народе». На Западе это высказывание часто переводили как one nation, хотя в русском языке понятия «народ» и «нация» далеко не тождественны. Это различие имеет принципиальное значение для понимания самой логики идеологии «Русского мира».
Постепенно круг тех, кто считался частью «Русского мира», стал расширяться. Сначала речь шла о русскоязычном населении, затем — о восточных славянах, а впоследствии — практически обо всех народах, исторически связанных с Российской империей и Советским Союзом. Так культурная концепция окончательно превратилась в геополитический проект. В результате произошла фундаментальная подмена. Идея, которая начиналась как программа поддержки русского языка и культуры, постепенно стала идеологией исторической исключительности России, особого цивилизационного пути и политического ревизионизма. Именно поэтому сегодня «Русский мир» следует рассматривать не как культурную инициативу, а как идеологический проект, который легитимирует экспансионизм, отвергает универсальные принципы международного права и противопоставляет себя либерально-демократическому мировому порядку.

T-i: Существуют ли вопросы относительно России, которые вы сами себе задаете, но ответа на них не находите?
МБ: Таких вопросов немало. Меня прежде всего продолжает преследовать вопрос, каким образом столь разрушительная война смогла приобрести для значительной части российского общества статус исторической необходимости. С рациональной точки зрения многое из происходящего трудно объяснить привычными категориями политического или экономического расчета.
В первые месяцы войны мне казалось, что российское общество в значительной степени оказалось заложником политического режима и масштабной государственной пропаганды. Иными словами, я исходила из того, что поддержка войны носит преимущественно вынужденный характер. Однако со временем мое понимание этой ситуации стало более сложным. Общаясь с коллегами из России, в том числе с представителями академического сообщества, я все чаще сталкивалась с иной логикой рассуждений. Многие из них вовсе не приветствуют войну. Более того, некоторые прямо говорят, что считают ее трагедией и, возможно, исторической ошибкой. Но при этом они убеждены, что после того, как война началась, Россия уже не может позволить себе проиграть. В основе такой позиции лежит представление о том, что поражение России будет означать не просто военную неудачу, а конец страны как великой державы, а возможно, и угрозу самому существованию российского государства. Я не разделяю эту точку зрения, но считаю чрезвычайно важным понять внутреннюю логику подобных убеждений. Если мы хотим разобраться в происходящем, недостаточно просто объявить эти взгляды иррациональными или пропагандистскими. Необходимо понять, каким образом они сформировались и почему оказались столь убедительными для миллионов людей, включая представителей интеллектуальной среды. Именно это сегодня остается для меня одним из самых сложных и одновременно самых важных вопросов.
T-i: Что происходит сегодня в среде русскоязычных исследователей, уехавших и оставшихся? Что их объединяет, что разъединяет?
МБ: Сегодня в русскоязычном академическом сообществе произошел серьезный раскол, и прежде всего, между теми, кто покинул Россию, и теми, кто остался. Однако эта граница не полностью совпадает с отношением к войне: среди уехавших есть люди с разными позициями, и далеко не все готовы открыто говорить о своем несогласии. Мне кажется, что одним из ключевых факторов, определяющих сегодняшнюю ситуацию, является страх. И речь идет не только о политическом страхе в привычном смысле этого слова, а о более глубоком, почти экзистенциальном страхе — страхе за собственную безопасность, за будущее, за близких людей. У многих эмигрировавших сохраняются связи с Россией. Там остаются пожилые родители, родственники, имущество, профессиональные контакты. Кроме того, многие не уверены, будет ли их эмиграция временной или постоянной, и стремятся сохранить возможность вернуться. Все это создает ситуацию самоцензуры.
Люди могут не соглашаться с происходящим, но при этом избегать публичных высказываний, опасаясь возможных последствий, и не только для себя, но и для своих близких. Именно этот страх — который можно назвать биологическим, инстинктивным стремлением к самосохранению — во многом определяет сегодня состояние русскоязычной академической среды, И, что особенно парадоксально, это одинаково верно как для тех, кто остался в России, так и для тех, кто оказался за ее пределами.
T-i: Белоэмигранты тоже рассчитывали вернуться, но говорили и мыслили свободно.
МБ: Да, многие представители первой волны эмиграции также надеялись на возвращение. Однако историческая ситуация была принципиально иной: после революции и Гражданской войны многие из них были лишены гражданства, собственности и возможности вернуться. В советский период эта практика продолжилась: государство ограничивало свободу передвижения и зачастую превращало отъезд в акт вынужденного расставания с родиной. Граница была закрыта, и эмиграция фактически означала окончательный разрыв с прежней жизнью. Но одновременно с этим уехавшие получили возможность открыто говорить, писать и действовать в соответствии со своими взглядами и убеждениями. Здесь мне вспоминается эпизод из воспоминаний Александра Солженицына о его высылке из Советского Союза. Он писал о том, что в момент, когда самолет покинул советское пространство, он впервые испытал чувство абсолютной свободы. Он потерял родину, но приобрел свободу говорить и думать без страха.
Парадокс современной ситуации заключается в том, что открытые границы привели не только к большей мобильности, но и стали своеобразным инструментом политического управления и воздействия со стороны государства. Это, на мой взгляд, одна из наиболее необычных особенностей нынешнего российского режима: новая форма политического контроля основана не на закрытии границ, а на их управляемой открытости. Люди могут покидать страну, но сам факт эмиграции не обязательно означает освобождение от страха. Уехавшие оказываются в промежуточном состоянии — между физической свободой перемещения и чувством постоянной уязвимости: физически они покидают Россию, но психологически и социально не всегда оказываются полностью свободными от воздействия системы, которую они оставили позади.
Самоцензура против философии
T-i: Что происходит внутри российского философского сообщества?
МБ: Если говорить честно, меня сегодня тревожит не столько государственная цензура, сколько постепенная трансформация самой культуры философского мышления. Я не думаю, что происходящее можно объяснить исключительно прямым государственным давлением. Безусловно, институциональные ограничения существуют, но гораздо более серьезной проблемой стала самоцензура. Именно она сегодня во многом определяет интеллектуальный климат.
Приведу пример из собственного опыта. В 2022 году отмечалось столетие знаменитого «философского парохода», готовилась крупная международная конференция. Я была приглашена в организационный комитет как представитель зарубежного академического сообщества. После начала войны европейские участники были вынуждены выйти из оргкомитета, поскольку их университеты и государственные структуры запретили официальное сотрудничество с российскими государственными учреждениями. В итоге из зарубежных участников остались только я, поскольку в США подобных ограничений не было, и одна французская коллега, уже вышедшая на пенсию. Меня попросили выступить с пленарным докладом по Zoom и затем опубликовать его в «Вопросах философии». Именно здесь во всей полноте проявился механизм самоцензуры. Мне объяснили, что текст слишком критический, что публикация может поставить журнал под удар и создать проблемы как для редакции, так и для Института философии, органом которого он является. Никто официально не запрещал печатать мой доклад. Решение принималось исключительно из страха перед возможными последствиями. Именно это, на мой взгляд, — самая тревожная черта сегодняшней ситуации.
Самоцензура всегда опаснее прямой цензуры: если цензура ограничивает высказывание извне, то самоцензура постепенно перестраивает, деформирует само мышление. Именно поэтому я рассматриваю самоцензуру не просто как политическое явление, а как философскую проблему. Она меняет не только то, что люди говорят, но и то, какие вопросы они способны ставить перед собой. Когда исследователь заранее исключает целые области размышления как «опасные» или «нежелательные», философия перестает выполнять свою главную задачу — подвергать действительность критическому осмыслению.
По существу, самоцензура представляет собой одну из наиболее опасных форм воздействия авторитарной власти: она ограничивает не только свободу слова, но и свободу мышления, незаметно сужая само пространство возможного вопроса. Любой авторитарный режим стремится контролировать не только публичное высказывание, но и сами условия, при которых становится возможным независимое мышление. И самоцензура оказывается весьма эффективным инструментом власти.
T-i: Как самоцензура отражается на философских исследованиях?
МБ: Самоцензура неизбежно меняет саму интеллектуальную повестку. Многие исследователи стараются избегать тем, которые могут быть восприняты как политически чувствительные. Отчасти поэтому мы наблюдаем заметный рост интереса к проблематике традиционных ценностей, к истории русской философии, к восточной философии, религиозной мысли. Я вовсе не хочу сказать, что эти темы сами по себе не заслуживают внимания. Наоборот, это важные области исследования. Проблема возникает тогда, когда выбор темы определяется не научным интересом, а соображениями безопасности. В результате философия перестает задавать неудобные вопросы и начинает вращаться вокруг уже давно известных сюжетов.
Меня особенно поразил один эпизод. В разговоре с коллегой я узнала о планах провести летнюю школу, посвященную трактату Канта «К вечному миру». И сама эта работа, и поднятая в ней тема исключительной важности — особенно сегодня в условиях кровопролитной войны. Я была очень воодушевлена и спросила, как они намерены обсуждать текст в нынешних условиях, и насколько происходящая война станет предметом рефлексии. То, что я услышала, потрясло меня до глубины души. Оказалось, что план состоит в том, чтобы «обсуждать трактат исключительно теоретически», не затрагивая нынешних социальных и политических реалий. Данный ответ стал для меня символом сегодняшней ситуации в российских философских исследованиях и философском дискурсе в целом. И это очень печально, ибо философия существует именно для того, чтобы соединять идеи с реальностью. Если философские понятия полностью утрачивают связь с историческим опытом, они превращаются в чисто академическое упражнение. При этом, конечно, было бы несправедливо утверждать, что все российские философы отказались от столь необходимой рефлексии и слепо поддерживают происходящее. Это не так. Я знаю многих, оставшихся в России, кто внутренне не принимает войну. Но страх — за себя, за коллег, за институции, в которых они работают — приводит к тому, что многие предпочитают молчать, уходя в знакомую нам по советскому периоду внутреннюю эмиграцию.
Актуальные видео о науке во время войны, интервью, подкасты и стримы со знаменитыми учеными — на YouTube-канале T-invariant. Станьте нашим подписчиком!
T-i: А философы-эмигранты обсуждают актуальные темы?
МБ: Безусловно, эмиграция гораздо свободнее обсуждает происходящее. Но здесь возникает другая проблема. Сегодня выходит огромное количество текстов о войне, о российском обществе, о режиме Путина. Однако большая часть этих публикаций принадлежит скорее к жанру публицистики или политического комментария, чем к философскому исследованию в строгом смысле слова. И это вполне объяснимо. Философская рефлексия требует определенной исторической дистанции. Философия не просто фиксирует события; она пытается понять их внутреннюю логику, выявить понятия и структуры, которые становятся видимыми лишь со временем. Мы же пока остаемся внутри самого события, которое еще не завершилось. Поэтому многие сегодняшние интерпретации неизбежно носят предварительный и фрагментарный характер. Это вовсе не означает, что философия молчит. Скорее, она находится в процессе осмысления происходящего, а также поиска адекватного языка для его описания. Я убеждена, что наиболее значительные философские работы о нынешней войне и о трансформации российского общества еще впереди.
T-i: Но возможно проведение параллелей.
МБ: Параллели, безусловно, возможны, хотя пользоваться ими нужно очень осторожно. История никогда не повторяется буквально. Тем не менее именно параллели занимают меня сегодня как исследователя. Моя недавняя статья посвящена философам-шестидесятникам и тому, какие уроки их опыт может дать нам сегодня. На мой взгляд, главное сходство состоит не в политических обстоятельствах как таковых, а в том, что на передний план вновь выдвигается вопрос об отношениях философии к власти. Ведь шестидесятники также жили в условиях ограниченной свободы. Во время оттепели возникло ощущение интеллектуального освобождения, но очень быстро выяснилось, что пространство свободы имеет свои пределы. Перед философами встал вопрос о том, каким образом можно сохранять автономию мышления внутри системы, стремящейся подчинить себе интеллектуальную жизнь. Этот вопрос остается актуальным и сегодня. Разумеется, современные условия отличаются от советских. Однако проблема отношений философии и власти, независимого мышления и институциональной лояльности никуда не исчезла.
Меня особенно тревожит то, что сегодня многие академические структуры предпочитают не сопротивляться внешнему давлению, а заранее приспосабливаться к нему. Речь идет не только о политических ограничениях, но и о готовности отказаться от собственной интеллектуальной ответственности. Когда университет или научный институт перестает самостоятельно определять содержание своей образовательной программы или тематику исследований, он рискует утратить свою главную функцию — быть пространством свободного поиска истины.
T-i: Почему тема философов-шестидесятников кажется вам сегодня столь важной? Какие уроки мы можем извлечь из их опыта?
МБ: Шестидесятников часто воспринимают исключительно как поколение либералов и реформаторов, но такое понимание слишком упрощает ситуацию. Для меня шестидесятничество в философии — не столько поколение, сколько особый философский проект, направленный на возвращение философии ее подлинного предназначения. Главной задачей философов-шестидесятников было восстановление философии как самостоятельной формы мышления. Не секрет, что к началу 1950-х годов философия в СССР в значительной степени превратилась в идеологическую дисциплину, сводившуюся к комментированию и цитированию канонических текстов марксизма-ленинизма. Философия фактически утратила собственный голос. Именно в этом контексте столь важным событием стали знаменитые «Тезисы о предмете философии», подготовленные молодыми преподавателями философского факультета МГУ, Эвальдом Ильенковым и Валентином Коровиковым, в 1954 году. Важно подчеркнуть, что это произошло за два года до XX съезда КПСС, на котором был подвергнут критике культ личности Сталина и его последствия, в том числе для философии, из которой постепенно выхолащивалось живое мышление. Авторы «Тезисов» поставили под вопрос само понимание философии как служанки идеологии. Они настаивали на том, что философия должна иметь свой предмет исследования и свои критерии истины. За это им пришлось дорого заплатить. Их подвергли жесткой критике, и оба были вынуждены покинуть МГУ. Однако значение этого выступления заключалось не только в конкретных тезисах. Ученые фактически заявили о праве философии на автономное существование, на собственный предмет исследования и на независимое философское мышление. Иными словами, речь шла не о реформировании советской идеологии, а о восстановлении философии как самостоятельной области исследования, что невозможно без возвращения ей ее главного предмета — человека как мыслящего и свободного субъекта. Именно здесь, на мой взгляд, и заключается главное философское достижение шестидесятников.
В сталинской интеллектуальной культуре господствовал язык коллективных исторических сил, классов, партий и государственных интересов. Человек как субъект философского мышления практически исчез из философского дискурса. Шестидесятники вновь поставили в центр философского анализа реального человека — его сознание, свободу и ответственность. Они вернули в философию не просто человека как объект исследования, а человека как субъекта мышления, способного самостоятельно ставить вопросы и нести ответственность за свои суждения. Не случайно столь большое значение для них приобрело обращение к раннему Марксу, особенно к «Экономическо-философским рукописям 1844 года». Они увидели в молодом Марксе не теоретика государственной машины, а мыслителя человеческого освобождения. Поэтому многие из них стремились анализировать не абстрактные исторические законы, а конкретные формы отчуждения, бюрократизации и дегуманизации общественной жизни.
T-i: А как было в шестидесятые?
МБ: Именно этот вопрос сегодня интересует меня больше всего. Повторюсь, мне представляется, что опыт философов-шестидесятников содержит в себе два урока — положительный и отрицательный. Но, что особенно важно, эти уроки проявились не одновременно. Положительный урок был связан с тем, что шестидесятники сумели вернуть философии ее автономию и восстановить право на самостоятельное мышление. Отрицательный же стал очевиден значительно позже — в эпоху Перестройки, когда сами философы впервые столкнулись с совершенно иными отношениями между философией и властью. Мы хорошо знаем достижения шестидесятников. Гораздо меньше внимания уделяется ограничениям и внутренним противоречиям их проекта. Парадокс заключается в том, что поколение, которое боролось за автономию философии, в значительной степени оказалось не готово к тем изменениям, которые принесла Перестройка. Столкнувшись с новой исторической ситуацией, когда интеллигенция, в том числе, представители философской интеллигенции, получили доступ к участию в политических и административных структурах власти, многие из них, став ее неотъемлемой частью, утратили к ней критическое отношение. Их функционирование в качестве депутатов, советников, руководителей академических институтов и университетов сделало их активными участниками механизмов принятия решений.
Подчеркну, что само по себе участие интеллектуалов в общественной жизни отнюдь не является предметом осуждения. Как раз наоборот, по-настоящему действенная философия никогда не существует в полном отрыве от общества. Проблема возникает тогда, когда исчезает необходимая дистанция между философией и властью, когда философ сливается с властью и утрачивает возможность критического взгляда на власть и ее решения.
Именно здесь, на мой взгляд, проявляется один из главных негативных уроков опыта шестидесятников. Он связан не с ошибками отдельных людей и не с конкретными институтами, а с более глубокой структурной опасностью, которая сопровождает философию во все времена: соблазном получить влияние, признание и институциональную поддержку ценой утраты собственной независимости.
Еще Кант предупреждал, что философ не должен становиться правителем. Государство может обращаться к философу за советом, но этот совет должен сохранять независимость от непосредственных интересов власти. Философия по своей природе должна оставаться пространством критического осмысления — в том числе критики тех структур, которые обладают политической силой.
T-i: А негативные уроки?
МБ: Именно поэтому феномен философов-шестидесятников выходит далеко за пределы своей эпохи это — особый философский опыт, позволяющий лучше понять отношения между философией и властью. Этот опыт оставил нам два урока — урок сопротивления и урок соблазна власти. Первый показывает, что даже в условиях идеологического давления философия способна сохранить свою автономию и вернуть человеку право мыслить от собственного имени. Второй напоминает, что свободе философского мышления угрожают не только цензура и репрессии, но и соблазн власти, который постепенно разрушает необходимую для философии критическую дистанцию. Мне кажется, что именно способность удерживать эту дистанцию и составляет одну из важнейших профессиональных и нравственных обязанностей философа. И в этом смысле опыт философов-шестидесятников остается удивительно современным.